Интернат(Повесть)
Шрифт:
У матери было много подруг; по ферме, по птичнику, по полю. Время от времени они хоронили кого-то из родственников и заодно, между делом, подправляли «Настю».
Это как горсть земли в могилу бросить. Или как кинуть на пол охапку соломы.
И черта на мгновенье вильнула.
Прожить так, чтобы и после твоей смерти село, собирая расстроенные жизненные силы, не забыло и про тебя. Взяли тебя — в кулак, в сердце, неважно.
В жизнь.
Живо, плодоносно то, что способно болеть.
Так, наверное, и с каждым отдельным человеком. То, что с самого начала было живым, болящим, идет в рост, ветвится и плодоносит,
Ну что такое интернат? Три года, оставшиеся далеко-далеко, на стыке, на чутком сращенье отрочества и юности. На их горизонте, где — только на горизонте — земля соприкасается с зарей, а корни — с небом, из взаимопроникновенья которых рождается первый, несущий лист.
Когда-то, много лет назад, я не выполнил совета, который давал мне в письме сюда, в село, где я работал на каникулах в степи, мой интернатский Учитель. Не сходил к Кате, то есть Катерине Петровне, сельской учительнице, которая когда-то устраивала и везла меня в интернат. То ли с работой замыкался, то ли просто забыл добрый совет, успокоенный коротенькой припиской, в которой Учитель деликатно сообщал мне адрес Лены. К тому же было лето, веселая круговерть мальчишеских забав, друзей — к Кате я не попал.
И вот теперь с кладбища, а находится оно как раз в том конце села, где стоит Катин дом, пошел к ней. Перешел балку, миновал заброшенный артезиан — как любили мы когда-то пацанвой нежиться летом в длинных и прохладных струях, цевками бивших из щелей его огромного, уже тогда позеленевшего от старости деревянного чана! Теперь чан упал с удерживавших его на весу подгнивших свай и, дотлевая, валялся на боку, пустой, поверженный, с выбитым днищем. Снова поднялся в гору и без труда нашел Катин дом. Правда, время и его коснулось своим дыханием. Дом, как и все в нашем селе, строился из самана, но снаружи Иван Васильевич, Катин муж, облицевал его жженым кирпичом, что для села тогда было ново, и он, как свадебный пирог, сиял своими яркими боками в тусклом ряду саманных хат. Теперь сиянье из кирпича ушло, он посерел, как будто воды набрался, да и саманных хат вокруг нет. На их месте крепкие, прямо с пылу с жару, дома. Никакие палисадники, никакая приусадебная зелень не могла скрыть их здоровый румянец. Цельного кирпича! И Катин домок потускнел: и колер не тот, и масштаб.
Калитка раскрыта, и я без стука вошел в нее. Во дворе под абрикосами стоял грубо сколоченный, длинный, как бы сказала моя мать, «бригадный» стол. На одном его конце Катя, погрузневшая, с поблекшими, как под осень, волосами, закручивала на зиму банки с консервированными огурцами и помидорами. Щекочущий ноздри запах укропа, чеснока, смородинового листа, крепкого рассола стоял над всем двором. На другом конце стола сидела черноволосая девушка в безрукавной кофте, в пропыленных вельветовых брюках и — что было совсем уж неожиданно — в таких же пропыленных, как у солдата на привале, кирзовых сапогах. Девушка, видать, только-только умылась, вымыла голову, в ее непокрытых волосах, как в силках, билось полуденное солнце. Оно вспыхивало и в большой глиняной тарелке, которая стояла перед девушкой на столе, на сочных боках крупно нарезанных, лоснящихся от подсолнечного (тоже — солнце!) масла и обильно пересыпанных луком огурцов и помидоров. Девушка ловко выхватывала вилкой то один, то другой сочащийся солнцем и соком обрубок и отправляла его в рот, без умолку щебеча при этом и умудряясь еще запивать салат компотом из стеклянной поллитровой банки.
По выражению Катиного лица я понял, что это — ее дочка.
Катя сразу узнала меня, пошла навстречу, вытирая об фартук влажные руки:
— Сергей! Наконец-то. Я уж думала, никогда больше и не заявишься…
Все-таки обиды в ее голосе было меньше, чем радости.
Я был усажен за тот же стол и подвергнут потчеванью всеми наличными блюдами Катиной кухни, из которых — опять же привилегия старших детей — ее дочь своенравно выбрала только салат и сладкий, душистый компот из яблок, абрикосов и вишен. Вишни всему содержимому дали свой цвет, и даже резаные яблоки плавали в кастрюле кверху вспоротым и потом нежно зарозовевшим брюхом.
Катя расспрашивала меня о моей послеинтернатской жизни, о семье, но отвечать я ей практически не мог, потому что одновременно с этим и даже с еще большим пристрастием она требовала, чтобы я как следует ел. Ситуация смешная, и Катина дочка, сплевывая в кулак вишневые косточки, с веселым любопытством наблюдала за ее развитием.
Появление Ивана Васильевича — он приехал домой на обед — заметно облегчило мою задачу. Сперва он молча сгреб меня в охапку, потом сполоснул под умывальником руки, сел рядом за стол. Некоторое время мы ели втроем: я, Иван Васильевич и дочка. Катя, считалось, тоже обедала. Но весь ее обед заключался в челночном движении между столом и летней кухней, в ласковых и неназойливых хлопотах вокруг каждого из нас троих и в особенности вокруг меня, в беспрестанной колготе ее пропахших укропом рук, в мимолетном довольстве, которое вспыхивало на ее лице, когда кто-то из нас, действительно обедавших, что-либо хвалил или просил добавки.
Потом дочка снялась из-за стола, чмокнула мать в щеку, махнула нам с Иваном Васильевичем рукой и побежала, насколько ей позволяли кирзачи, к калитке, за которой рядом с грузовиком Ивана Васильевича приткнулся пыльный, приморенный, на кузнечика похожий мотоцикл «Ковровец». Мотоцикл чихнул, застрекотал, облако пыли поднялось за калиткой и, подхватив девчонку, понесло ее по улице. «Гидромелиоратор» — вот и еще одно чужестранное слово прикатило в наше село: в обличье Катиной дочки и ее слабосильного кузнечика. Сегодня она принимает первый орошаемый участок — о нем и рассказывала матери. Отвоюет ли она Николу у засух, а значит, у смерти? — во всяком случае в драку кинулась очертя голову. Как будто Сивка-бурка, Росинант под нею, а не это казенное насекомое.
Уже обед наш переходил в ужин, уже Катя рассказала мне о всех других своих детях; и кто где учится, и кто где работает, а я все никак не мог улучить минуту, чтобы сообщить ей о смерти Учителя. Момент не подворачивался. Или не поворачивался язык, хотя как раз на переходных этапах — от обеда к ужину, от трезвости к противному состоянию — языки-то и развязываются больше всего. Вот даже Иван Васильевич разговорился: мол, ты все-таки того, не забывай, что у тебя есть свое село. Родина…
А когда наконец сказал, руки у Кати остановились и медленно, удивленно пошли к глазам. Вспомнилось ее давнее-давнее, из детства: «Что же делать?..»
Слов этих она уже не сказала. Просто села наконец-то за стол — как будто на бегу остановилась, как будто дыханье перевела — и, подперев щеку, слушала все, что я мог рассказать ей о его смерти. О его могиле, что, как маленькая женская грудь, нежно и глубоко, по самую макушечку деревянного креста, упрятана за теплую пазуху русских северных снегов. О нем. А значит, и о нас, его учениках.
Что делать?
Жить.
1975–1979 гг.