Инженю
Шрифт:
— Сударь, — улыбнулся Оже, — над этим я работаю днем и ночью.
И Оже испытующе устремил хитрый взгляд прямо в глаза хозяина, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на того его заявление.
— Как? Вы работаете над моим избранием, Оже? — вскричал Ревельон, безмерно обрадовавшись.
— То есть я всем советую голосовать за вас; я поддерживаю отношения с очень большим кругом людей, а все рабочие имеют более или менее сильное влияние на некоторых выборщиков.
— И рабочие поддерживают меня?
— Да, безусловно, но…
— Но? — забеспокоился
— Вы мало бываете в обществе.
— Черт возьми! — воскликнул Ревельон. — Я ведь домосед, время провожу в семье.
— В Генеральных штатах мало представлять семейные добродетели: предполагается, что избранный вами депутат будет из хорошей семьи.
— И кого же следовало бы избрать?
— Ах, сударь, в этом все дело! — сказал Оже, проявляя скромность, исполненную многозначительной таинственности.
— Ладно, говорите, мой дорогой Оже.
— Сударь, народу необходимы депутаты из народа.
— Кого вы называете депутатами из народа? — спросил Ревельон строгим тоном, ибо он был тверд в своих убеждениях, и мы видим, что он предстает в истории человеком, который совсем не искал популярности, используя для этого беспорядки.
Оже понял, что зашел слишком далеко: он надеялся, что честолюбие смягчит хозяина.
— Ну! Кого же вы называете депутатом из народа? — повторил Ревельон свой вопрос. — Извольте объяснить.
— Сударь, я политикой не занимаюсь, — смиренно возразил Оже, — я не выборщик.
— Прекрасно, зато я вам скажу, — оживившись, продолжал Ревельон, — да, скажу, кто, по моему мнению, был бы превосходным депутатом в Генеральные штаты.
Тут славный обойный фабрикант принял позу оратора и выпятил вперед грудь так, словно он уже стоял на трибуне.
— Я почтительно вас слушаю, сударь, — заявил Оже.
— Прежде всего своим господином я считаю короля, — начал Ревельон.
Оже с улыбкой поклонился: до сих пор Ревельон вел себя безупречно.
— Я считаю закон сувереном всех французов, а законом называю конституцию, которую мы получим.
Оже снова поклонился.
— Теперь о тех пружинах, что приведут в действие эти главные детали механизма, — продолжал Ревельон. — Я разумею, что они будут содержаться и уважаться как должно. Я хочу, чтобы у великого народа и министр, и приказчик жили за счет французской нации, подобно тому, как за мой счет живут мои рабочие, трудясь у меня.
Оже одобрительно кивнул, но на лице его по-прежнему блуждала лукавая и притворная улыбка.
— Что касается священников и дворян, то их, как и себя, я считаю обычными гражданами; однако я допускаю, что первые, пока они находятся в церкви, представляют Бога, и не желаю, чтобы забывали, что отцы вторых отдавали за отечество свои жизни.
Оже снова улыбнулся.
Оратор, ободренный этой улыбкой, ненадолго перевел дух, чтобы дать время немного поостыть своей пылкой импровизации.
Благодаря этому у него появилось второе дыхание.
— Что касается народа, — снова начал Ревельон, четко выделяя голосом слово «народ», — что касается народа, то он представляет собой нечто такое, что
Оже весь обратился в слух, ибо в этом заключалась суть рассуждений Ревельона.
— Народ — это материал, который в нужное время превращают в налогоплательщиков, — продолжал разглагольствовать Ревельон, — подобно тому, как налогоплательщики необходимы для создания выборщиков, а выборщики — для избрания депутатов. Народ — ничто, но он и все! Однако, для того чтобы стать всем, ему потребуются века. Народ еще дремлет! К счастью! Народ — неразумная толпа, и необходимо, чтобы она такой и оставалась.
Оже усмехнулся.
Ревельон замолчал: ему необходимо было по этому вопросу посоветоваться с Оже, но он не хотел, чтобы у того оказалось бы на сей счет собственное мнение.
— У вас есть возражения? — спросил он.
— Боже упаси! — ответил Оже.
— А, у вас их нет! — воскликнул торговец обоями. — Дело в том, что я, видите ли, оспорил бы их как человек, изучавший этот вопрос… Ибо я изучил его.
— Я это прекрасно понимаю.
— Поэтому я утверждаю, что народ надлежит сохранять неразумным, невежественным, и вот мои доводы…
— Я слушаю, — смиренно заметил Оже.
— Народ можно освободить только с помощью образования, причем это образование распределяется среди него неравномерно: кое-где оно несет свет знаний, кое-где усиливает тьму невежества; наконец, оно приводит к анархии, которую у дикарей порождают крепкие спиртные напитки, ибо, выпив, они хмелеют, разрушают и убивают. Вот почему я не считаю, что честные администраторы способны взять на себя ответственность за первые беспорядки, которые станут итогом освобождения народа, за беспорядки, которые могут принять такой размах, что лишь одному Богу ведомо, к каким последствиям они приведут!
Ревельон, обессиленный, замолчал, увенчав заключительную часть своей речи жестом, умоляюще взывавшим к Небесам.
Оже напустил на себя равнодушный вид.
— Вы не согласны со мной, сударь? — с удивлением спросил Ревельон.
— Не во всем, сударь.
— Каковы же ваши доводы?
На губах Оже появилась улыбка, истинное значение которой мог бы понять более сильный собеседник, чем Ревельон.
— Сударь, я далек от того, чтобы оспаривать ваши суждения, — начал Оже, — я разделяю ваше мнение… На мой взгляд, народ… Но вы мне скажете, что не мое дело давать советы такому человеку, как вы.
— Почему же, господин Оже? Я считаю, что вы превосходный советчик.
— Так вот, по-моему, мало удерживать народ в узде, — продолжал Оже, — его надо угнетать.
— Вот как! — удивился Ревельон. — Это почему же?
— Потому, что народ неблагодарен, забывчив и жаден.
— Сущая правда! — согласился Ревельон, пораженный этой истиной как откровением.
— Потому, что народ сегодня сокрушает кумиров, которых до небес возносил вчера, — продолжал Оже, — и потому, что популярность, по моему мнению, — это один из самых коротких путей, какой можно выбрать, чтобы разориться или погибнуть!