Иосиф Бродский: Американский дневник
Шрифт:
Чем дальше, тем отчетливее в стихотворениях Бродского эмигрантского периода начинают звучать недовольство, досада, возникающие при виде цветов или предметов, которые в его представлении стали символизировать не столько вечные истины, сколько утраченные возможности: Сумма красивых и некрасивых, удаляясь и приближаясь, в силах глаз измучить почище синих и зеленых пространств ("Эклога 5-я (летняя)", 1981).
Растительность в моем окне! зеленый колер! Что на вершину посмотреть что в корень почувствуешь головокруженье, рвоту; и я предпочитаю воду, хотя бы — пресную ("Реки", 1986). И вообще, ибрагимы, горы — от Арарата до Эвереста — есть пища фотоаппарата, и для снежного пика, включая синий воздух,Буйство красок реальной жизни вызывает у поэта болезненное состояние, так как за ним ничего не стоит: синева и зелень в его новой жизни обладают исключительно декоративными достоинствами. В поэзии Бродского начинает настойчиво проявляться желание избавиться от того, что он видит перед собой: "Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это — / города, человеков, но для начала зелень" ("Я не то что схожу с ума, но устал за лето", 1975).
Зима становится любимым временем года поэта, потому что "зимой только глаз сохраняет зелень, / обжигая голое зеркало, как крапива" ("Жизнь в рассеянном свете", 1987). Обжигающая, как крапива, зелень — метаморфоза, которая, начиная с 80-х годов, необычайно точно передает состояние Бродского: из источника вдохновения зеленый цвет стал причиной болезненных ощущений, а к концу жизни поэта и вовсе утратил какое бы то ни было значение, превратившись в "глухонемую зелень парка" в стихотворении 1995 года "Дом был прыжком геометрии в глухонемую зелень парка".
Изменения происходят и в отношении Бродского к другим цветам-символам. Безразличие синевы к состоянию поэта ("Только одни моря / невозмутимо синеют, издали говоря / то слово "заря", то — "зря"" ("Fin de Siиcle", 1989)); раздутость воздуха и синева залива, который "пытается стать еще синей" ("Остров Прочида", 1994), хотя это уже не имеет никакого смысла; безадресность синего цвета ("держу пари, / то, что вместе мы видим, в три / раза безадресней и синей, / чем то, на что смотрел Эней" ("Иския в октябре", 1993)); представление о нем сначала как о цвете ночи ("На ночь глядя, синий зрачок полощет / свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья" ("Римские элегии", 1981)), а затем как о полной темноте ("Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет", 1992) приводят к восприятию Бродским синевы как источника холода, "возраженья теплу по сути". Сравните:
Это — не синий цвет, это — холодный цвет. Это — цвет Атлантики в середине февраля. И не важно, как ты одет: все равно ты голой спиной на льдине. Это — не просто льдина, одна из льдин, но возраженье теплу по сути. Она одна в океане, и ты один на ней; и пенье трубы как паденье ртути. Это не искренний голос впотьмах саднит, но палец примерз к диезу, лишен перчатки; и капля, сверкая, плывет в зенит, чтобы взглянуть на мир с той стороны сетчатки. Это — не просто сетчатка, это — с искрой парча, новая нотная грамота звезд и полос. Льдина не тает, точно пятно луча, дрейфуя к черной кулисе, где спрятан полюс ("Памяти Клиффорда Брауна", 1993).Одинокий поэт, который слышит "не искренний голос", а монотонный звук, как будто палец, его извлекающий, "примерз к диезу", дрейфует на льдине к смерти, "к черной кулисе, где спрятан полюс", чтобы взглянуть на мир по ту сторону сетчатки, или парчи (символа богатства и благополучия) с "нотной грамотой звезд и полос" американского флага, символизирующего последний этап в жизни поэта.
В молодости Бродский, как и многие его сверстники, был поклонником джазовой музыки: "Увлечение джазом стало для поэта и его поколения противостоянием абсурду повседневности, его "холодным отрицанием"" [176] . Что же изменилось с течением времени? Можно, конечно, предположить, что трагическое звучание стихотворения связано с личностью или творчеством музыканта, памяти которого оно посвящается, однако факты свидетельствуют о том, что это не соответствует действительности. Американский исследователь Кеннет Филдс отмечает:
176
Петрушанская
"Пластинки Клиффорда Брауна выпускались всего чуть больше трех лет к тому моменту 26 июня 1956 года, когда он погиб двадцати шести лет от роду в автокатастрофе на Пенсильванском шоссе. Он был и продолжает оставаться одним из самых выдающихся трубачей эры бибопа, музыкантом исключительной теплоты и виртуозности. Его сын, Клиффорд Браун-младший, работает на нашей местной джазовой радиостанции, и я помню, как однажды, проиграв одну из отцовских записей, он сказал: "Ага, вот это мой папа!" Когда я впервые прочитал элегию Бродского, мне так и послышался голос младшего Клиффорда: "Нет, это не мой папа!", потому что чего в этом стихотворении нет, так это тепла. Но я тут же сообразил, что в этом весь смысл стихотворения: мир холоден в отсутствии музыканта, это не июнь — это февраль" [177] .
177
Филдс К. "Памяти Клиффорда Брауна" (1994) ("Полный запредел": Бродский, джаз и еще кое-что) // Там же С. 227.228.
Работа исследователей существенно упростилась бы, если бы проблематику поэзии Бродского можно было бы объяснить временем создания стихотворений, но, к сожалению, данный подход редко дает положительные результаты. Однако в приведенном выше отрывке важно другое: стихотворение Бродского отражает глубоко личное восприятие автора, оно не только не соответствует, но и противоречит спокойно-романтической в стиле классических американских мюзиклов манере исполнения музыканта.
Возможно, "теплая" музыка Клиффорда Брауна напомнила поэту о его собственной изоляции в этом мире: он так же одинок, как трубач на сцене. А может быть, наоборот: за безмятежной легкостью американского джаза скрывался для Бродского совсем другой цвет — холодный, не соответствующий символическому содержанию синевы в представлении поэта. В пользу последнего предположения говорит описание Бродским впечатления от музыки, которую он слышит: "пенье трубы как паденье ртути", "не искренний голос", который "впотьмах саднит" в соответствии с "новой нотной грамотой звезд и полос", "палец примерз к диезу".
Хотя, с другой стороны, все приведенные в стихотворении эпитеты, включая "нотную грамоту звезд и полос", можно приложить и к поэзии самого Бродского, и даже в большей степени, чем к творчеству американского музыканта, для которого "нотная грамота звезд и полос" не могла быть "новой", так как он с ней родился и вырос. В этом случае отрицательный заряд, раздражение Бродского направлены на самого себя и не имеют отношения ни к личности американского музыканта, ни к его музыке, которая послужила лишь поводом для обращения поэта к вечной для него теме выбора.
С середины 80-х годов цвета в поэзии Бродского постепенно утрачивают духовное содержание, материализуются. Зеленый цвет из символа жизни превращается в бытовую характеристику предмета: то в "зеленую штор понурость" ("Муха", 1985); то в окраску стула ("Кто там сидит у окна на зеленом стуле? / Платье его в беспорядке, и в мыслях — сажа. / И в глазах цвета бесцельной пули — / готовность к любой перемене в судьбе пейзажа" ("В разгар холодной войны", 1994)); то в налет позеленевшей ржавчины или зеленовато-бурый оттенок сваренного в супе лаврового листа ("Даже покоясь в теплой горсти в морозный / полдень, под незнакомым кровом, / схожая позеленевшей бронзой / с пережившим похлебку листом лавровым, // ты стремительно движешься" ("Персидская стрела", 1993); "Воспитанницы Линнея, / автомашины ржавеют под вязами, зеленея" ("Томас Транстремер за роялем", 1993)).
Листва на деревьях приобретает устойчивое метонимическое соотношение с зелеными американскими долларами, шелест которых раздражает поэта: "В окнах зыблется нежный тюль, / терзает голый садовый веник / шелест вечнозеленых денег, / непрекращающийся июль" ("В окрестностях Александрии" [178] , 1982); "Ропот листьев цвета денег" ("Представление", 1986); "деревья как руки, оставшиеся от денег" ("Осень — хорошее время, если вы не ботаник", 1995).
Даже голубой цвет волны теряет безмятежную прозрачность, приобретая вид мятой денежной купюры: "Мятая точно деньги, / волна облизывает ступеньки // дворца своей голубой купюрой, / получая в качестве сдачи бурый // кирпич, подверженный дерматиту, / и ненадежную кариатиду, // водрузившую орган речи / с его сигаретой себе на плечи" ("С натуры", 1995).
178
Е.Рейн в книге "Мне скучно без Довлатова" (СПб, Лимбус-Пресс, 1997) говорит о том, что "к заголовку стихотворения "В окрестностях Александрии" через запятую приписано: "Virginia"".