Иосиф Бродский: Американский дневник
Шрифт:
Потом в нем возникли комнаты, вещи, любовь, в лице сходство прошлого с будущим, арии с ТБЦ, пришли в движение буквы, в глазах рябя.
И пустоте стало страшно за самое себя.
Обеспеченное комфортное существование становится скорее наказанием, чем наградой для поэта, потому что в будущем его не ждет ничего, кроме воспоминаний, творчество приобретает болезненное туберкулезное звучание, реальные чувства сменяются описанием их на бумаге, и в образовавшейся пустоте автор впервые в жизни ощущает страх.
Первыми это почувствовали птицы — хотя звезда тоже суть участь камня, брошенного в дрозда. Звезда из символа творчества стала для поэта угрозой, как брошенный в дрозда камень, который хотя и не может причинить большого
В новой жизни содержание стихотворений не выходит за рамки среды обитания автора, являясь "следствием тренья вещи о собственную среду". Голос поэта не устремляется вверх, а остается в земных переделах, ограниченных бытовыми рамками существования.
Конец наступил, но на небе нет места не только для поэзии, но и для самого поэта, который чувствует, что пришло время завершить свой земной путь. Указательное местоимение с частицей же "то же самое" в строке "слышится то же самое "Места нет!"" распространяет крик, который слышит поэт, не только на небеса, но и на землю: если на небесах "то же самое" места нет, его нет и на земле, где происходит "тренье вещи о собственную среду".
"Рваный SOS" как отголосок "пульса окоченевших солнц" можно рассматривать как вернувшийся на землю отверженный небесами голос поэта. Отсюда пренебрежительный эпитет "отпрыск плотника" по отношению к Богу, выражающий раздражение лирического героя и придающий стихотворению богоборческий оттенок.
Помощи не последовало, и поэт в гневе обращается к опостылевшему ему пространству с криком".прочь! убирайся! вон! / с вещами!." — то есть со всем своим материальным благополучием. Повинуясь крику поэта, "пространство по кличке фон / жизни" "смещается в сторону времени, где не бывает тел".
Восклицание поэта "Не бойся его: я там был!" адресовано тоже пространству. Не бойся, потому что я уже там был и знаю, что с моим уходом ничего не изменится: прялка времени (морщины — символ времени) работает на сырье, производя людей, которые будут вечно заполнять "фон жизни".
В заключение обратимся к стихотворению, написанному в 1995 году, незадолго до смерти поэта, в котором он размышляет о своей судьбе. Ему предшествует эпиграф — две первые строчки стихотворения Шарля Бодлера из сборника "Цветы зла": "Je n'ai pas oublie, voisin de la ville / Notre blanche maison, petite mais tranquille. Сharles Baudelaire".
Стихотворение французского поэта, несомненно, послужило отправной точкой для написания стихотворения Бродского, поэтому представляется целесообразным привести их параллельно: Ш. Бодлер
(в переводе Л. Эллиса): Средь шума города всегда передо мной Наш домик беленький с уютной тишиной; Разбитый алебастр Венеры и Помоны, Слегка укрывшийся в тень рощицы зеленой, И солнце гордое, едва померкнет свет, С небес глядящее на длинный наш обед, Как любопытное, внимательное око; В окне разбитый сноп дрожащего потока На чистом пологе, на скатерти лучей ЖивыеНесмотря на присутствующие в стихотворениях тематические и образные соответствия, при сопоставлении становится очевидна их полная эмоциональная несовместимость: "домик беленький с уютной тишиной" у Бодлера превращается в мертвую "глухонемую зелень" в стихотворении Бродского, "солнце" становится "лампой", а размеренное звучание поэтических строк сменяется сухим, рваным ритмом белого стиха.
У Бодлера в "беленьком домике" живут два любящих друг друга человека; в стихотворении Бродского лирического героя окружают лишь "статуи" из воспоминаний, которые без дела "слоняются" в его сознании — "в аллеях, оставшихся от извилин".
Создается впечатление, что Бродский строил свое стихотворение по контрасту со стихотворением своего предшественника.
Зрительный образ в стихотворении Бодлера ("Тень рощицы зеленой") у Бродского превращается в звуковой — в шум листвы, который "обычно по вечерам" навевал поэту размышления о различных "вариантах зависимости от судьбы", которые затем записывались им трудночитаемыми "каракулями". И хотя эти размышления, как считал поэт, не заслуживали внимания, но, с точки зрения лампы, их было достаточно, чтобы "раскалить вольфрам" поэтического искусства.
Замечание о том, что "когда загорались окна, было неясно чьи", вероятно, соотносится с труднодоступностью поэзии Бродского в эмиграции: не так просто было понять, кем на самом деле был автор, какие чувства владели им в момент творчества. Поэт охранял свой внутренний мир от вторжения, и на его окнах "шторы были опущены", однако причины предосторожности заключались не в том, что, радуясь одиночеству, он не хотел быть услышанным, потому что даже, несмотря на то что надежды не было, лирический герой стихотворения продолжал прислушиваться к хрусту гравия на дорожках парка, ожидая возможных посетителей. Но хруст, если и раздавался, то лишь подтверждал "торжество махровой безадресности", которая окружала поэта.
Облака, способные к выражению чувств на языке зрительных образов (Сравните сопоставление с системой Брайля в стихотворении Бродского, посвященном Шеймусу Хини", утратили смысл, приобрели "расплывчатость" и стали годны лишь для того, чтобы на них глазели зеваки, не понимая, что там наверху происходит. (Образ праздных зевак — наблюдателей, восклицающих "Вон, там!", присутствует и в стихотворении "Осенний крик ястреба"). Однако в этой "расплывчатости" поэт усматривает "отеческую заботу" о читателях-зрителях, потому что в противном случае перед ними обнажилась бы космическая пустота его внутреннего мира и "одичавшая сумма прямых углов" его мыслей.