Иосиф Бродский: Американский дневник
Шрифт:
Да и сам Петр I — основатель города, по мнению Бродского, принадлежал к Востоку только наполовину. Запад для него не был terra incognita. Проведя почти год в Европе, он в достаточной степени изучил ее обычаи и традиции: "Этот монарх шести с половиной футов ростом не страдал от традиционной русской болезни — комплекса неполноценности перед Западом. Он не хотел копировать Европу, он хотел, чтобы Россия была Европой так же, как он, по крайней мере частично, был европейцем" [218] .
218
Там же. P. 72: "This six-and-a-half-foot-tall monarch didn't suffer from the traditional Russian malaise — an inferiority complex toward Europe. He didn't want to imitate Europe: he wanted Russia to be a Europe, in much the same way as he was, at least partly, a European himself".
Заявление
219
Там же.: "In a way, geography was far more real for him than history, and his most beloved directions were north and west".
Кто хоть раз смог приобщиться к этому состоянию, тот уже никогда не сможет удовлетвориться размеренно-спокойным течением жизни. И в этом смысле Бродский, конечно, является жертвой географии, жертвой того же самого линейного принципа, повинуясь которому Петр I двинулся на северо-запад.
Возвращаясь ко сну, о котором Бродский рассказывает в шестой главе "Путешествия в Стамбул", можно предположить, что Петербург для поэта ассоциировался с профессором Максимовым, в то время как остальная Россия скрывала в себе и Ли Марвина.
В "Путешествии в Стамбул" Бродский избегает прямых сопоставлений между Византией и Российской империей. Его рассуждения о сходстве между двумя системами имеют отвлеченнотеоретический характер, как и описание особенностей образа жизни на западе. Если теория не опирается на практику — на реальность, она всегда уязвима, и Бродский, как никто другой, отдавал себе в этом отчет. Отсюда в тексте — постоянные извинения перед читателем, признания автора в отсутствии объективности, уверенность в надуманности причин, побудивших его взяться за рассмотрение этой проблемы. Попробуем разобраться в причинах столь осторожного поведения автора.
Размышляя над различиями между западным и восточным образами мышления, Бродский обращается к истории. В тридцать третьей главе, автор сообщает о том, что "судьба сыграла над Айя-Софией злую <.> шутку" и при одном из султанов христианский собор был превращен в мечеть. При взгляде на эту мечеть, в истории и внешнем облике которой соединились в единое целое христианская и мусульманская символика, возникает "ощущение, что все в этой жизни переплетается, что все, в сущности, есть узор ковра. Попираемого стопой" (гл. 33).
Переплетающийся сложный узор ковра, "основным элементом которого служит стих Корана, цитата из Пророка", является орнаментом, отражающим принципы организации и уклад восточной жизни. Особенность восточной символики, по мнению Бродского, состоит в том, что фраза в ней используется с чисто декоративными целями. Повторяемая вновь и вновь на различных поверхностях (в камне, в вышивке или резьбе по дереву), она утрачивает свое первозданное значение, перестает восприниматься как речение, превращаясь в элемент украшения наряду с другими деталями интерьера: с вазой или, например, со статуей. Вот почему, по мнению Бродского, фразу на Востоке можно соотнести скорее не с мыслительной деятельностью (произнесенные Пророком слова не предполагают осмысления), а с механическим процессом ее воспроизведения — с вышивкой, гравировкой, резьбой. Пространственно-бытовое отношение к речению, свойственное восточному образу жизни, противостоит, по
Зарубка, с помощью которой человек на Западе отмечает ход времени, представляет собой абстрактную сущность, существующую в его сознании и потому независимую от предметно-пространственных форм воплощения; отсюда — уверенность Бродского в том, что зарубки являются единицами не пространства, а времени. Лишенные смыслового значения зарубки составляют орнамент, который не задает жизненных устоев, не преследует дидактических целей, а сводится к графическому отражению ритма, определяющего течение жизни на Западе. Отсюда его динамичность, поступательное движение в противовес статичности, незыблемости, созерцательности восточной символики.
Западный способ выражения времени строится на принципах симметрии: все зарубки равны между собой, все отражают сменяющие друг друга отрезки времени. Жизнь здесь подчиняется движению, в котором каждый последующий шаг — механический или на уровне мышления — не повторяет предыдущий, а продолжает его.
Идея дня — основного элемента западного орнамента, по мнению Бродского, — более обширна, чем узор ковра, так как "включает в себя любой опыт, в том числе и опыт священного речения": когда-то произнесенное, речение остается привязанным к моменту его произнесения, то есть к единице времени. (Сравните: "Греческий бустрофедон [220] с его челночным движением говорит об отсутствии серьезных физических препятствий на пути продвижения руки писца. <.> Она настолько беззаботна в своем беге взад-вперед, что выглядит почти декоративно и вызывает в памяти надписи на греческой керамике, с их изобразительной и орнаментальной свободой". ("Девяносто лет спустя", 1994) (выделено — О.Г.).
220
Бустрофедон ("ход быка") — форма греческой письменности, напоминающая движение плуга по пашне: доходя до конца строки при движении слева направо, рука продолжает на следующей строке двигаться в обратном направлении.
В отличие от Востока, где жизнь определяется заданными раз и навсегда нормами, человек на Западе предоставлен самому себе, и потому его времяпровождение является делом глубоко индивидуальным. Противопоставление Востока и Запада вовсе не означает, что западные люди являются мыслителями, постоянно кочующими во времени, в отличие, например, от привязанного к пространству восточного человека. Наоборот, чаще всего люди на Западе довольствуются ощущением ритма, не вникая в то, что за этим ритмом скрывается, не задумываясь, какой смысл имеет и имеет ли вообще шаг, который они делают; и в этом отношении течение их жизни, хотя и более динамичное, чем на Востоке, по сути мало чем от него отличается. Однако дело здесь не в результате, а в заложенных изначально возможностях, и этих возможностей, по мнению Бродского, на Западе несравненно больше, чем на Востоке.
Но и опасностей, которые подстерегают западного человека на пути его автономного передвижения во времени, тоже немало, потому что "каждый человек, рано или поздно, оказывается в положении Робинзона Крузо, делающего зарубки и, насчитав, допустим, семь или десять, их перечеркивающего. <.> И зарубки эти — дело глубоко одинокое, обособляющее индивидуума, вынуждающее его к пониманию если не уникальности, то автономности его существования в мире" (гл. 35).
В восемнадцатой главе "Путешествия в Стамбул", рассуждая о том, что пребывание на шумной, запруженной толпой афинской улице, вызвало у него ощущение того света, Бродский замечает, что только отсутствие на улицах умерших родителей заставило его поверить в то, что он не прав, "что это — не вечность". Вспоминая родителей, их нищету, их рабство, в котором они и умерли, поэт говорит о том, что он — их сын — свободен.