Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006)
Шрифт:
В последний день перед смертью мы сидели здесь в кафе, я должна была идти в театр, в New York City Ballet, а он на следующее утро надумал уезжать в Массачусетс. Он говорит: "Я уже Юзу позвонил, я у них остановлюсь. Он там еды мне вкусной наготовит. Нет, я на операцию не ложусь. Я должен позвонить врачу и отказаться". У него был appointment, назначена встреча с врачом. Но я почувствовала, что не все так просто. Я его уговаривала, конечно, делать операцию. А он говорит: "Нет, Елена". Какой-то ему врач дурацкий сказал, что (я знала этого врача, он тоже умер) там уже такие швы после двух операций, что это будет очень сложно, он может умереть под ножом. Я сказала: "Иосиф, техника сейчас такая современная, не стоит бояться, И лучше умереть под ножом, чем по дороге, когда вы будете вести машину". Я помню, что у меня какая-то дикая паника на этот счет была. Он сказал: "Ничего, ничего.
Вы звучите как нашкодивший мальчишка". Он отвечает: "Вы знаете, Лена, я сейчас разбирал свои архивы и нашел пару неплохих стишат. Теперь и умереть можно". По этому разговору я поняла, что он знал, что он умрет. Я боюсь, что он не принял лекарства, он знал. Что это он вдруг свои архивы перебирал? Что это он вдруг сказал: "Теперь и умереть можно"? И нашел пару очень неплохих стишат. Это во-первых. Во- вторых, мы сидели в кафе, и вместо того, чтобы я ему сказала, что у меня был только час или полтора времени, он сказал, что ему надо идти. А просидели мы четыре часа. Он принес мне новую книгу с его правками.
"Пейзаж с наводнением"?
Да. Мы обо всем говорили, он вдруг сказал: "Елена, я очень волнуюсь, такая плохая ситуация с работой в Америке". После всех моих работ, здесь оторвешься и тут же выпадаешь из марки. Вроде у меня и такой статус и знают меня все, но никому в голову не приходит, что у меня нет работы. А с другой стороны, я как-то не могу ходить, стучаться, искать работу: нас этому не научили. Иосиф очень волновался, он говорит: "Если бы вы были устроены, я бы чувствовал себя спокойнее". — "Боже мой, что-нибудь найду, не волнуйтесь". — "Нет, я говорю про вашу настоящую устроенность в жизни". Я так на него посмотрела, а он продолжает: "У меня всегда такое чувство, что вы знаете больше, чем вы говорите. У вас такая интуиция". И так смотрит на меня. И я, конечно, всякие мысли о его смерти отгоняю. То, что он мне написал в этой книжке, понятно — человек прощался. Я боюсь, что он не принял лекарство, и это было все сделано сознательно.
Лена, уже по глазам было видно, как он болен. У него очень изменились глаза.
Он страдал, он страшно страдал. Я умоляла его принять лекарство. В конце концов, перед тем как мы ушли из кафе, он принял таблетку. Ему нельзя было курить, нельзя было пить кофе, а он делал все наоборот. Я помню, как в другой раз мы встретились тоже в кафе, посидели, он проголодался.
И вместо того, чтобы идти домой на ужин, он купил hot dogs и что-то еще не менее ужасное. Дома для него ужин никто не готовил.
Почему, как вы думаете, он не хотел возвращаться в Россию?
Я думаю, самая главная причина — его здоровье. Здесь у него был свой врач. Он знал, что техника кардиологических операций здесь самая высокая. И второе — Мария. Дочь. Мария там бы не прижилась. А без них он не мог вернуться. Он не говорил, конечно, об этом. Россия — это его боль. И хотя он здесь прижился и все обожали его, но России ему не хватало.
Вы бы предпочитали, чтобы Бродский был похоронен в России?
Да, в России, в Петербурге, потому что там его читатели.
Одни считают Иосифа жертвой режима, другие чуть ли не святым. Какой образ стоит для вас за Иосифом?
Я бы сказала, что он жертва режима. Он бы не уехал сам никогда. Он бы страдал вместе со всем народом, но не уехал. Вы же знаете Иосифа, когда он получил Нобелевскую премию, он сразу половину денег раздал. Он помогал каким- то талантливым безденежным ученикам, всем приехавшим из России друзьям. Мне, а я его не просила ни о чем. Перед тем как я поехала в Вену, я год была без работы, но у меня не такая была ситуация, что мне кусок хлеба был нужен. Я строила на даче бассейн. Он мне вдруг звонит на
Лена, вы не оговорились, сказав, что стригли его иногда?
Почти всегда.
Какой красивый был у Иосифа парикмахер!
Он даже где-то писал об том, что я его стригла, как барана. Иногда он давал мне такие житейские советы, что думаешь: "Ну как, такой гений, с такими мозгами, ну что он несет!" Он придумал и говорит: "Елена, давайте бизнес делать". — "Какой, Осенька?" — "Я придумал спички, которые будут прикреплены прямо к пачке сигарет. Представляете, какое удобство? Мы продадим патент и сделаем большие деньги".
Что в нем было самое притягательное, стихи или личность?
Я думаю, что без личности не было бы и стихов.
Для тех, кто знал его, магнетизм его личности все-таки перекрывал все. И стихи его читаешь как подтверждение того, что ты имеешь дело с гением.
Абсолютно. Конечно. И без стихов вы четко знаете, с кем вы имеете дело. Теплота такая невероятная.
У него было много знакомых и друзей среди людей балета и в России, и на Западе. Кроме Барышникова и вас, в Ленинграде была еще Маша Кузнецова, от которой у него есть дочь. Как часто он ходил на балет?
Это я познакомила его с Машей. Он придумал, что ему обязательно надо иметь подругу-балерину. Тогда модно было иметь любовницу-балерину. А балет-то он вообще ненавидел и не ходил на балет. Я его однажды притащила, но я выбрала интеллектуальную программу. И он стал как бы снисходительно приобщаться к балету. Однажды он предложил: "Давайте "Лебединое озеро" переделаем". А мне предложили в Берлине ставить "Лебединое озеро". Я спрашиваю, как? "Ну вот, представляете, выйдут четыре маленьких лебедя в наполеоновских киверах. Такие маленькие наполеончики". Он увлекался, как ребенок. Но ему понравилась эта программа — как Миша танцевал, как он двигался. Такая координация, как во сне. Это он сразу понял, невероятную природную координацию. Это то же самое, что стихи писать: если у тебя нет координации, гармонии, ничего не получится. И тут вдруг это он увидел, пластику эту почувствовал. Но все балетные сюжеты, они такие наивные, поэтому его не привлекал балет. Нет, балет он не полюбил.
И оперу тоже, кроме "Дидона и Эней", на эту тему он написал даже стихи. Вам не кажется, что этот сюжет больше отражает ситуацию с М. Б., чем саму оперу?
Абсолютно.
Он даже где-то сказал, что это стихотворение не о любви и не о сожжении Карфагена, а о предательстве в любви. То есть выдал нам секрет.
Полным текстом. А "Мрамор"? Я читала это в рукописи и под другим названием. О чем, вы думаете, эта пьеса? Он сказал: "Это как мои диалоги с Геной Шмаковым". Когда он начал писать пьесу, Генка был еще жив. Он сказал: "Пишу наши с Геннадием диалоги и споры". Гена был как ходячая энциклопедия. Иосиф часто к нему обращался за справками, за информацией. Он ведь знал Генку в России, я тоже. И он его очень не любил. А здесь нас было очень мало, когда мы приехали. И Генка сам потянулся к Иосифу, и Иосиф так снисходительно относился к нему. И только потом, когда я уже вошла в их компанию так плотно, с Геной мы дружили с России, я стала ему говорить: "Осенька, вы расслабьтесь и посмотрите на Гену, он добрый, он открытый, он эрудит. Это совсем не то, что вы о нем думаете". А потом он так с ним сдружился и говорил: "Лена, я вам очень благодарен, вы мне открыли Гену и Сашу Сумеркина". Он очень боялся за Сашу, Саша болен, не дай Бог, умрет. "Только не Сумеркин", — повторял он. Когда умер Гена, мы все так переживали. Иосиф больше не мог терять тех, кто ему и заменял Россию.