Иосиф Бродский. Большая книга интервью
Шрифт:
Поэты в России в большинстве стремились активно участвовать в событиях своей страны. Вы не пытаетесь этого делать?
Во-первых, я не думаю, что это правильно для поэтов — активно участвовать. Потому что, если ты защищаешь, так сказать, правое дело, то ты автоматически полагаешь, что ты хороший человек. Что часто не соответствует действительности, хотя самообольщение сохраняется. Да и, в конце концов, не так уж активно поэты могли участвовать в жизни России. Разве что в качестве жертв.
Во-вторых, в чем поэт может участвовать — это в сообщении людям иного плана восприятия мира, непривычного для них плана. Поэтому, говоря
Давайте вернемся к Америке. Что вам нравится и не нравится в этой стране?
Что нравится лично мне, так это то, что здесь я был оставлен наедине с самим собой и с тем, что я могу сделать. И за это я бесконечно благодарен обстоятельствам и самой стране. Меня всегда привлекали в ней дух индивидуальной ответственности и принцип частной инициативы. Ты все время слышишь здесь: я попробую и посмотрю, что получится. Вообще, чтобы жить в чужой стране, надо что- то очень любить в ней: дух законов, или деловые возможности, или литературу, или историю. Я особенно люблю две вещи: американскую поэзию и дух ее законов.
Мое поколение, группа людей, с которыми я был близок, когда мне было двадцать, мы все были индивидуалистами. Необязательно эгоистами, но индивидуалистами. И нашим идеалом в этом смысле были США: именно из-за духа индивидуализма. Поэтому, когда некоторые из нас оказались здесь, у нас было ощущение, что попали домой: мы оказались более американцами, чем местные. И вот тут я перехожу к вещам, которые мне не нравятся. Сегодня в Америке все большая тенденция от индивидуализма к коллективизму, вернее, к групповщине. Меня беспокоит агрессивность групп: ассоциация негров, ассоциация белых, партии, общины — весь этот поиск общего знаменателя. Этот массовый феномен внедряется и в культуру.
Каким образом?
Значительная часть моей жизни проходит в университетах, и они сейчас бурлят от всякого рода движений и групп — особенно среди преподавателей, которым сам Бог велел стоять от этого в стороне. Они становятся заложниками феномена политической корректности. Вы не должны говорить определенных вещей, вы должны следить, чтобы не обидеть ни одну из групп. И однажды утром вы просыпаетесь, понимая, что вообще боитесь говорить. Не скажу, чтобы я лично страдал от этого — они ко мне относятся как к чудаку, поэтому каждый раз к моим высказываниям проявляется снисхождение.
Другой феномен, который меня очень беспокоит, — это изменение университетских программ в США. Новаторы одержимы идеей, что программы слишком евроцентричны, географически и расово непропорциональны и т. д. Демократический принцип равенства, конечно, самый важный и привлекательный принцип человечества. Но в некоторых областях он не срабатывает. Одна из них — область искусства. В нем применение демократических принципов означает приравнивание шедевра к поделке. Это также нельзя применять в науке, вообще в сфере знаний и даже в сфере развлечений: с этим принципом не продашь билеты на стадион. Но у радетелей равноправия в этих сферах, к сожалению, сегодня очень громкий голос — их не перекричать.
Кстати, я придерживаюсь теории, что на эволюционной лестнице человечества тоже нет равенства. Это мне впервые пришло в голову, когда я слушал одну из речей покойного Брежнева. Что не все люди — люди. Потому что, если он — человек, то я — нет. Мы находимся на разных ступенях эволюции. Мы, грубо говоря, разные особи.
Как проходит ваш день?
Я просыпаюсь, пью кофе и смотрю, что у меня лежит на столе. В основном там лежит не то, что хотелось бы. Или письмо, на которое надо отвечать, или книга, которую надо рецензировать, или речь, которую надо будет произносить. Я бы предпочел сесть и начать царапать свои стишки, но, чем старше ты становишься, тем сложнее твоя жизнь.
Как проходит ваша светская жизнь?
Если приглашают на обед, чаще всего отказываюсь. В кино хожу редко, иногда на джаз. В мою жизнь последние годы происходит так много вторжений, что у меня почти нет времени заниматься тем, чем я хочу. И я вынужден выкраивать, урывать время, где возможно. Иногда это оказывается более плодотворным, чем выход в свет. Остаться дома и почитать. И не потому, что я такой книжник. Просто книги довольно часто интереснее того, что снаружи.
А если у вас есть настроение сесть и написать стихотворение, вы можете отложить в сторону все письма?
Больше не могу. В начале восьмидесятых я писал пятьдесят — шестьдесят стихотворений в год. Сейчас я пишу десять — пятнадцать. Иногда больше, но не намного, и тогда они короткие. Я опутан, как паутиной, сроками сдачи рецензий, статей и т. д. При том, что я делаю только двадцатую часть того, что предлагается. Но я не могу полностью отгородиться, потому что за всеми этими письмами стоят люди: просто индивидуумы, которым ты своим отказом доставишь неприятности той или иной степени серьезности.
Выступая в Нью-Йорке в мае 1995-го, вы сказали, что "чувствуете разрыв между собой и сегодняшними двадцатилетними. В каком смысле "разрыв" — возрастной? Но это естественно. Или вы подозреваете, что они не понимают ваших стихов? Боюсь брать на себя, но, кажется, мы в двадцать лет ваши стихи понимали.
Скорее всего разрыв психологический. Но с двадцатилетними, возможно, меньший, чем с тридцати- или сорокалетними. Я не очень понимаю, что у них за душой. Похоже, что у них больше за пазухой. И хорошо, если это только краденое добро. Но я и этого не понимаю. Ибо в любом обществе — а в отечественном особенно, — когда крадешь, крадешь у себе подобного.
Говоря о молодежи: какие темы остались для них? Двадцатилетнего дерзающего литератора, кажется, не может не охватить оторопь и бессилие, скажем, в той же Библиотеке Конгресса. О чем писать, если, вычурно выражаясь, не только взяты все возможные сочетания нот, но и устарели даже пародии на попурри?
Пишущий стихи пишет их не "о" и не "что", даже не "во имя". Он пишет их по внутренней необходимости, из-за некоего вербального гула внутри, который одновременно и психологический, и философический, и нравственный, и самоотрицающий. И тому подобное. И он как бы этот гул в процессе дешифрует. Даже когда просто щебечет, стихотворец, по существу, не нуждается в аудитории. В отличие от прозаика, которого его аудитория определяет. Поэтому он и спрашивает: о чем? про что? как? Мне крупно повезло, что я не прозаик.