Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Ирония идеала. Парадоксы русской литературы

Эпштейн Михаил Наумович

Шрифт:

Помимо согбенной позы переписчика, для уяснения культурной семантики этой профессии важно учесть, над чем он сгибается, что вызывает его ненасытный интерес и всепоглощающую любовь: феномен буквы. Причем буквы, взятой как вещь, как некое материальное явление, поскольку именно к этой ее стороне имеет касательство переписчик. Между тем в собственно материальном мире, в иерархии вещей буква могла бы занять последнее место – ее плоть наименее субстанциальна, поскольку буква есть знак, и даже более условный, менее самодостаточный в своей физической данности, чем большинство других разновидностей знаков (изобразительных, иконических, фигуративных). Получается, что переписчик имеет дело с материей – но как бы в месте ее прорыва; с вещностью, сведенной к минимуму, через который мог бы явиться максимум смысла. Полюбить буквы, отдаться всецело их совершенному начертанию, заиметь пристрастия среди них – не значит ли это полюбить «малых сих», то есть последовать тому завету нисходящей,

милосердной любви, который близок средневековому миропониманию? Полюбить не смысл, который может быть сколько угодно важен и поучителен, но саму букву как наименьшую, наислабейшую из вещей.

Более того, если для переписчика священных книг любовь к букве вытекала из любви к смыслу, то для переписчика казенных бумаг, каков Акакий Акакиевич, любовь к букве не поддерживается ничем, никаким величием смысла. Трагическая коллизия между любовью к буквам и ничтожеством их содержания не унизила, не оскорбила любви, а, напротив, придала ей кроткую и почти героическую стойкость. Они, эти переписчики эры печатных машин, уже больше не жрецы, не священнослужители, а низшие чиновники, в которых дух послушания, даже послушничества, не угас, но приобрел более жалкий, презираемый и оттого более чистый, изначально подразумеваемый облик. «Святыня букв» даже вырастает в своем трогательном и несколько абсурдном (как сама вера) величии, если не требует никакого содержательного, «логического» объяснения и поддержки.

Любовь к переписыванию как выражение кротости роднит Мышкина с Акакием Акакиевичем и восходит, условно говоря, к архетипу писца, глубоко укорененному в мировой культуре. Следует, однако, заметить, что этот архетип, включаясь в художественные системы Гоголя и Достоевского, приобретает разный смысл. Смирение Акакия Акакиевича прочитывается скорее как униженность и ограниченность; смирение Мышкина – как умудренность и проникновенность. Гоголь играет на алогизме каллиграфических пристрастий Акакия Акакиевича, демонстрируя как бы выхолощенность изначального смысла. Достоевский же в образе Мышкина восстанавливает этот смысл, открывает его читательскому восприятию. Первый образчик талантливого почерка князя – выведенная средневековым шрифтом фраза: «Смиренный игумен Пафнутий руку приложил», – за чем следует недвусмысленный комментарий: «Они превосходно подписывались, все эти наши старые игумены и митрополиты, и с каким иногда вкусом, с каким старанием!» Хотя искусство князя может найти практическое приложение лишь в канцелярии, оно раскрыто здесь в своих непосредственных связях со средневековым миросозерцанием. В образе Акакия Акакиевича эти связи отсечены (или, во всяком случае, не выговорены), тогда как в образе Мышкина – восстановлены, придавая ему ту нравственную силу и духовную укорененность, кoтopые как бы редуцированы Гоголем в характере «абсурдного» писца.

Но каллиграфия у Мышкина не только возвращает свой прежний смысл, но и приобретает новый, «психологический», отсутствовавший в древней и средневековой цивилизациях и присущий именно культуре Нового времени. Воспроизведение чужого почерка для князя – это способ проникновения в дух того человека, чьей рукой 6ыл начертан подлинник.

«…Посмотрите, оно составляет ведь характер, и, право вся тут военно-писарская душа проглянула: разгуляться бы и хотелось, и талант просится, да воротник военный туго на крючок стянут, дисциплина и в почерке вышла, прелесть!» К такой характеристике вряд ли был бы способен Акакий Акакиевич, для которого красота букв безусловна и самодовлеюща; Мышкину же дорога и значима не столько сама буква, сколько тот, кто, выводя ее, вывел себя в ней. Не случайно, что в той же самой главе романа, сразу вслед за своими каллиграфическими упражнениями, в кабинете Епанчина князь впервые знакомится с фотографическим изображением Настасьи Филипповны и дает глубокое толкование ее характера исходя из ее внешности. А в пятой главе эту же проницательность, способность читать по лицам, князь распространяет уже на все семейство Епанчиных. Таким образом, «единственный» талант Мышкина, проявившись сначала в каллиграфии, постепенно все глубже вторгается в самое существо событий, выявляет себя как зерно, из которого разрастаются весь идейный замысел романа и концепция его главного героя.

Страсть к переписыванию – точка соприкосновения Мышкина и Башмачкина, от которой оба героя движутся в противоположные стороны. Башмачкин изменяет своему призванию, своему служению, как только минимальная материя букв, которой он был предан, заменяется плотной, физически тяжелой и самодостаточной материей – шинелью, в которую герой хочет облечь себя, чтобы, так сказать, укрепиться в субстанциальности мира. Погруженный в мысли о шинели, «один раз, переписывая бумагу, он чуть было даже не сделал ошибки, так что почти вслух вскрикнул: “ух!” и перекрестился». Служба, точнее служение Акакия Акакиевича буквам свято, тогда как греза о шинели – словно наваждение дьявола.

Укажем в этой связи на интересную работу Е.А. Суркова, где обосновывается ориентация Гоголя в повести «Шинель» на жанр жития (в частности, в сопоставлении с «Житием

Феодосия Печерского») 50 . Житийный герой презирает блага мира сего и предпочитает быть облеченным в бедную, худую одежду. Такова обветшавшая шинель Акакия Акакиевича, из-за которой «eгo как-то особенно сильно стало пропекать в спину и плечо». Заметим, что в столь же непригодном одеянии предстает в самом начале романа и князь Мышкин, который «принужден был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен». Худая одежда, наряду с рвением к переписыванью, дополняет житийный облик обоих героев. В самом деле, любовь к буквам как материи наиболее призрачной, эфемерной, естественно сочетается с пренебрежением к материи более насущной, той, в какую человек облекает свою плоть.

<- 50

Сурков Е.А. Тип героя и жанровое своеобразие повести Н.В. Гоголя «Шинель» // Типологический анализ литературногo произведения. Кемерово: Изд-во Кемеровского гос. ун-та, 1982.

Признаки жития в повествовании об Акакии Акакиевиче – это и его благочестивые мать и кума, «женщина редких добродетелей», и старательный выбор имени из святцев, и композиционная последовательность, характерная для агиографии. Но этот канон в образе Башмачкина нарушается и переворачивается – во-первых, потому, что он предпочел созерцанию вечных букв (своего рода Платоновых идей) бренность земной оболочки, мирского блага, которое в наказание и как бы в подтверждение этой бренности было отнято у него; во-вторых, потому, что Акакий Акакиевич становится мстителем, в ответ на кару судьбы принимает собственные карательные меры (в облике привидения), что наводит уже на мысль о продаже души дьяволу. Оживление мертвеца (о чем уже говорилось) – достаточно традиционный мотив, который нередко встречается у самого Гоголя, например, в «Майской ночи, или Утопленнице», в «Вие», «Портрете» и, как правило, предполагает сделку с нечистой силой. «Лицо чиновника было бледно, как снег, и глядело совершенным мертвецом», изо рта его «пахнуло страшно могилою», привидение грозит пальцем и показывает кулак. Все эти жуткие подробности в эпилоге «Шинели» означают, что повесть, начатая в духе жития, постепенно обращается в его противоположность, в антижитие, историю морального и мистического падения. Герой, наделенный чертами подвижника, превращается в мстителя. Не просто человеческое подавляется и искажается в Акакии Акакиевиче, переходя в бесчеловечное, но, в соответствии с его задатками и возможностями, искажается святое, уступая сатанинскому.

Что касается Мышкина, те же самые задатки «маленького человека»: бедная одежда и любовь к переписыванью – развиваются у него в сторону идеальную, «подвижническую». Если считать «Шинель» перевернутым житием, то Достоевский восстанавливает в своем герое средневековый канон святости, хотя, конечно, и обогащенный психологизмом и эстетикой «реализма в высшем смысле». «Идиот» – это житие XIX века, показатель возможности жития в той чиновно-буржуазной среде, где Гоголь демонстрирует его обессмысливание. От «маленького человека», опошленного подвижника, Достоевский движется к высоте «положительно прекрасного» героя. При этом Башмачкин, как точка отсчета, угадывается в Мышкине.

3

Достоевский всю свою жизнь «болел» Гоголем – так и не смог окончательно «вылечиться». Соотношение образов Мышкина и Башмачкина может быть прояснено обращением к работе Юрия Тынянова «Достоевский и Гоголь (к теории пародии)» (1921). Тынянов, как известно, установил, что Достоевский, стремясь освободиться от Гоголя, переносил некоторые его темы и образы в свои произведения с противоположным знаком – в духе пародического выверта. При этом пародия как «диалектическая игра приемом» вовсе не обязательно производит комический эффект – это лишь один из ее случаев. «Если пародией трагедии будет комедия, то пародией комедии может быть трагедия» 51 .

<- 51

Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1971. С. 226.

Сам Тынянов подробно развил доказательство лишь одной части своего утверждения, показав, как возвышенный, патетический образ автора – самого Гоголя из «Выбранных мест из переписки с друзьями» – снижается, даже прямо окарикатуривается Достоевским в Фоме Опискине из «Села Степанчикова». Но из тыняновской теории вытекает и обратная возможность, заложенная в поэтике Достоевского: переведение «низкого» гоголевского героя в возвышенный регистр, из комического – в трагически-мистериальный. Это, видимо, и произошло с Башмачкиным, который рядом последовательных трансформаций, пронизывающих все творчество Достоевского, был превращен в своего мистериального двойника-антипода – князя Мышкина.

Поделиться:
Популярные книги

Жестокая свадьба

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
4.87
рейтинг книги
Жестокая свадьба

Двойня для босса. Стерильные чувства

Лесневская Вероника
Любовные романы:
современные любовные романы
6.90
рейтинг книги
Двойня для босса. Стерильные чувства

Позывной "Князь"

Котляров Лев
1. Князь Эгерман
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Позывной Князь

Дурашка в столичной академии

Свободина Виктория
Фантастика:
фэнтези
7.80
рейтинг книги
Дурашка в столичной академии

Идеальный мир для Лекаря 18

Сапфир Олег
18. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 18

Товарищ "Чума" 2

lanpirot
2. Товарищ "Чума"
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Товарищ Чума 2

Книга пяти колец. Том 4

Зайцев Константин
4. Книга пяти колец
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Книга пяти колец. Том 4

Офицер империи

Земляной Андрей Борисович
2. Страж [Земляной]
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
6.50
рейтинг книги
Офицер империи

Флеш Рояль

Тоцка Тала
Детективы:
триллеры
7.11
рейтинг книги
Флеш Рояль

Пипец Котенку! 3

Майерс Александр
3. РОС: Пипец Котенку!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Пипец Котенку! 3

Я сделаю это сама

Кальк Салма
1. Магический XVIII век
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Я сделаю это сама

Измена. Не прощу

Леманн Анастасия
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
4.00
рейтинг книги
Измена. Не прощу

Крещение огнем

Сапковский Анджей
5. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.40
рейтинг книги
Крещение огнем

Я еще не князь. Книга XIV

Дрейк Сириус
14. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще не князь. Книга XIV