Ирония идеала. Парадоксы русской литературы
Шрифт:
Истории двух шинельных, или футлярных, людей разворачиваются параллельно. Оба долго были верны своему аскетическому и «минимальному» образу жизни – Башмачкину уже за пятьдесят, Беликову далеко за сорок, а они все еще погружены в свои чернильно-бумажные прописи или древнегреческий язык. И только когда каждый из них решил обзавестись «подругой жизни», один в виде все той же шинели, другой в лице певучей и смешливой Вареньки, – с ними происходит внезапный и стремительный катаклизм. Выход в светскую жизнь, посещение вечеринки или театра выводит этих людей из равновесия и сталкивает с неведомыми им силами. Ночное ограбление Акакия Акакиевича, вдруг лишившегося своей новобрачной, своей шинели, перекликается со сценой, когда уже близкий к сладостным брачным узам Беликов изгоняется из дома невесты – терпит фиаско, которым «завершилось все: и сватовство и земное
Заметим, что между нашими маленькими людьми и предметами их вожделений встают персонажи другого физического масштаба, воплощающие сильное мужское начало. «“А ведь шинель-то моя!” – сказал один из них громовым голосом, схвативши его за воротник. Акакий Акакиевич хотел было уже закричать “караул”, как другой приставил ему к самому рту кулак величиною с чиновничью голову…» (Ш, 131). Коваленко, отнявший свою сестру Вареньку у Беликова, внешне похож на этих грабителей, отнявших шинель у Башмачкина: «с громадными руками, и по лицу видно, что говорит басом, и в самом деле, голос как из бочки: бу-бу-бу…» (ЧФ, 284). Ключевые детали опять совпадают: «громовый голос – «говорит басом, голос как из бочки»; «кулак величиною с голову» – «громадные руки».
Другая фигура «Шинели» того же превосходящего ряда – «значительное лицо». Генерал топает на Башмачкина ногою и повышает голос до такой степени, что тот обмер, затрясся и тут же упал бы на месте, если б его не подхватили сторожа. «Как сошел с лестницы, как вышел на улицу, ничего уж этого не помнил Акакий Акакиевич. Он не слышал ни рук ни ног. <…> …Добрался он домой… весь распух и слег в постель» (Ш, 136). А Беликов даже не спустился по лестнице, а был спущен с нее разгневанным Коваленко и прогремел по ней всеми своими очками и калошами. «Уж он не слышал, что говорила Варенька, и ничего не видел. Вернувшись к себе домой, он прежде всего убрал со стола портрет, а потом лег и уже больше не вставал» (ЧФ, 291).
Почти одинаковая концовка обоих рассказов и жизненного пути героев: спуститься по лестнице, вернуться домой, слечь в постель и уже более не вставать – еще раз подчеркивает сходство двух сюжетов:
– пустая, бессобытийная жизнь маленького человека, расцвеченная только одним «знаковым» увлечением «не от мира сего»;
– попытка выйти в жизнь и стать «как все люди»;
– как месть за эту измену своему призванию, мгновенное потрясение и смерть, виновниками которой становятся «сильные», «большие» люди.
Правда, нужно вспомнить, что в эпилоге «Шинели» Башмачкина ждала за гробом еще другая, беспокойная судьба привидения, охотника за чужими шинелями, наводившего страх на город. Уже Гоголю чудилось что-то демоническое в образе смиреннейшего Башмачкина, и тема дьявольского соблазна, олицетворяемая «одноглазым чертом», портным Петровичем, проходит через всю повесть, увенчанная эпилогом, где все «житие маленького человека» переворачивается в антижитие, обнаруживает свою инфернальную изнанку. Но то, что у Гоголя – фантастическая притча о бедном чиновнике, незаметно для себя (а отчасти и читателя) вошедшем в романтические сношения с дьяволом, у Чехова становится содержанием реалистической, почти газетной, фельетонной прозы. Беликов не срывает шинелей с горожан, напротив, он всех их упаковывает в гробоподобный футляр собственного изготовления. В том и состояло художественное открытие Чехова, что в маленьком человеке, которого было принято по-христиански жалеть или гуманистически защищать от общественного гнета и неравенства, он обнаруживает социально опасный тип, который подравнивает всех под свою малость и превращает ее в знак гражданской благонадежности.
Наивысшего взлета этого тип достиг в следующем веке, в послереволюционном обществе. Вариация на тему Башмачкина-Беликова выпукло представлена Андреем Платоновым в образе Симона Сербинова в романе «Чевенгур» (1929). Сербинов – «маленький человек в футляре» ранней советской эпохи. Как и Башмачкин, он – письменный человек, его главный рабочий инструмент – ручка-самописка; «ты писарь, а не член партии» – определяет его настоящий боец, Копенкин 71 . Как и для Беликова, для Сербинова очень важно иметь футляр, оболочку, в которой он, новорожденно-незрелый, «недорожденный», может спрятаться от жизни. Родная мать, собственно, и остается для него такой сберегающей утробой. Он «жил потому, что мать некогда и надолго загородила его своей нуждой в нем от других многих людей, которым Симон был вовсе не нужен. <…>
<- 71
Платонов А. Собр. соч. в 5 т. Т. 2. М.: Информпечать, 1998. С. 282. Далее ссылки на «Чевенгур», с номерами страниц, приводятся в тексте статьи по этому изданию.
И однако он ездит по стране и переустраивает жизнь масс, «чтобы добиться для партии точной правды из трудящейся жизни» (265). «Подобно некоторым изможденным революционерам, Сербинов не любил рабочего или деревенского человека, – он предпочитал иметь их в массе, а не в отдельности» (265). Здесь явно звучит мотив беликовского «Антропос!» – восхищение человеком вообще при боязливо-подозрительном отношении к живым окружающим людям. Буквы Сербинову ближе людей: он ведет книгу человеческих приходов и расходов, куда заносит имена даже случайных знакомых, всех, с кем ему довелось встретиться и расстаться. И вот, к концу своей жизни он «ничего не мог записать в свою книгу и лишь читал ее и видел, что все его прошлое пошло ему в ущерб: ни одного человека не осталось с ним на всю жизнь, ничья дружба не обратилась в надежную родственность» (283). Сам не умея быть счастливым, он наделен партийным полномочием строить «счастье для всех», но при этом терпеть не может счастливых людей. «…Счастливые были для него чужими, он их не любил и боялся» (266).
И вместе с тем Сербинова «вампирически» влечет к полнокровным и краснощеким. Чеховский Беликов неожиданно влюбился в полную свою противоположность, Вареньку, которая с избытком наделена чувством счастья: «новая Афродита… хохочет, поет, пляшет» (ЧФ, 285). Точно так же Сербинов влечется к Софье – «счастливой, одаренной какой-то освежающей жизнью женщине»: ее «излишнее дарование жизни» волнует его (265, 271). Варенька – «разбитная, шумная», и точно так же жизнь Софьи «раздавалась кругом как шум» (271). Наконец, для обоих тихонь-футлярщиков их знакомство с «шумной» женщиной послужило прологом к гибели, как будто сколь-нибудь глубокое соприкосновение с избытком жизни ломает механизм их самосохранения.
Удивительно, как устойчиво проходит от Гоголя через Чехова к Платонову, разделяясь интервалами совсем разных эпох, этот архетип, восходя от канцелярского переписчика через учителя мертвого языка к революционному писарю-уполномоченному.
Знаменательно, что одним из первых обратил внимание на сходство Башмачкина и Беликова В.И. Ленин, сопоставив их в присущей ему разоблачительной манере: «…Наши реакционеры, – а в том числе, конечно, и вся высшая бюрократия, – проявляют хорошее политическое чутье… Они подозрительно относятся ко всем, кто не похож на гоголевского Акакия Акакиевича или, употребляя более современное сравнение, на человека в футляре» 72 . Эта удивительная литературная проницательность первого коммунистического вождя к типу «футлярного» человека представляется тем менее случайной, что она обернется торжеством той же футлярной ментальности в деятельности второго вождя, строителя социализма в одной отдельно взятой стране.
<- 72
Ленин В.И. Внутреннее обозрение (1901) // Ленин В.И. ПСС. Т. 5. С. 327; цит. в кн.: Чехов А.П. ПСС и писем в 30 т. Соч. в 18 т. М.: Наука, 1977. С. 377—378.
Над ХХ столетием возвышается маленький человек, скроенный точно по мерке Акакия Акакиевича: «низенького роста, несколько рябоват… и с цветом лица что называется геморроидальным», – коротышка ростом 155 см, с желтым лицом в оспинах. Замурованный в несменяемую Шинель. И с инфантильной кличкой Сосо, словно бы имитирующей детский причмок и повтор «неприличного» слога в имени Акакий. Людобоязненный вождь вожделюбивого народа. Как и продрогший переписчик прошлого столетия, он с молодости «приучился голодать по вечерам; но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели» (Ш, 125) – а заодно и вечную идею будущей шеренги и казармы.