Исход
Шрифт:
– Не надо, начальника подожду.
Ей только хотелось спать, и когда в штаб пришел Трофимов, чисто выбритый в этот вечер и довольный (из одного села привезли несколько саней муки, мяса и картошки, которая, правда, сильно подмерзла), Павла и на него не обратила внимания, и Трофимов, потирая руки и расстегивая полушубок, спросил дежурного:
– Как дела, Васин? От Рогова? Где она?
– От Рогова, товарищ капитан. Сигильдиев привел, вот она, – и понизил голос: – Руки у нее того, поглядите…
Трофимов подошел к Павле:
– Здравствуйте, мамаша, я вас слушаю…
Его остановил ее взгляд, у него появилось чувство, словно он стекло, за которым она видела свое, чего ему никогда не увидеть и не узнать.
– Сколько вам лет, мамаша? – спросил Трофимов чуть растерянно, чтобы что-нибудь спросить.
– Двадцать три…
– Дела. – Трофимов смешался, никак не мог попасть в нужный тон.
– Ты ей хоть говори, хоть нет, – молчит, – сказал дежурный.
Пытаясь
– Сходи-ка, Васин, приведи Толухина.
– Фельдшера?
– Я же сказал – Толухина! – глядя в упор, не мигая, повысил голос Трофимов, и Васин удивленно вскинул руку к виску.
– Сейчас сделаю.
Трофимов поморщился, его раздражала сугубо нелепая смесь гражданского и военного, зачем прикладывать руку, если ответ не по форме и одежда далека от уставной. Подождав немного, стараясь привыкнуть к присутствию странной женщины, он положил шапку на стол перед собой и сел.
– Ну, что вы молчите? – спросил он. – Зачем вам нужно к начальству? Я командир отряда. А вы кто? Рассказывайте.
Павла впервые, как села на табуретку, шевельнулась, слегка сдвинула ноги в больших сапогах.
– Я из Филипповки, – сказала она ровным простуженным голосом, и Трофимов некоторое время прислушивался к нему, уже после того, как она замолчала. С ней даже в отдалении было тяжело, и росло чувство, словно тебя разглядывают из темноты, разглядывает неизвестно кто и зачем.
– Все жители Филипповки расстреляны, у нас есть такие сведения.
– Я из Филипповки, Павла Лопухова, – опять сказала она ровным, без малейшего оттенка голосом. – Павла Алексеевна Лопухова меня звать.
– Хорошо. – Трофимов подумал, что нужно справиться у Скворцова. – Зачем вы пришли?
– Пришла вот, совсем пришла.
– То есть как понимать – совсем? – удивился Трофимов. – Нам в отряд не нужны женщины. Потом, мы вас не знаем. Кто может подтвердить, что это вы? Ведь не корыто с бельем, война, понимаете?
– Тут Скворцов у вас, его спросите… Ну, нет баб, а теперь будет. Как без бабы? Я постираю, сварю, приберу – лишние руки не помешают.
– Откуда вы знаете, что Скворцов здесь?
– Знаю.
Трофимов пожал плечами и замолчал. Он часто потом вспоминал этот короткий разговор с нею, уже тогда он знал, что будет по ее, и для нее не важно, что думает он, Трофимов, главное для нее свое решение, и она может сидеть вот так на стуле неделями и молчать; вывези ее из лесу, она вернется и раз и десять, но от решения своего не отступится. Она не сказала так, но Трофимов понял; он старался не глядеть на ее мокнувшие в тепле землянки обмороженные руки; потом, и через месяц, и через два, когда она уже стирала и штопала всем в отряде одежду или возилась на кухне, он избегал с нею встречаться, хотя она, вымытая, подлечившаяся и одетая более подходяще, стала даже привлекательной. Но Трофимов часто думал о ней, она не выходила у него из головы, и стоило ему остаться одному, она вспоминалась, и Трофимов никак не мог от этого избавиться. Бросалась в глаза лишь одна странность – Павла раз и навсегда отказалась рубить дрова, что за нее с охотой делали мужчины, хотя она, казалось, не различала их, и для нее все они, в том числе и Трофимов, оставались на одно лицо. Она почти ни с кем не разговаривала, и к ней постепенно привыкли, так привыкают один к другому спящие долгое время рядом солдаты. Павла убирала землянки и научилась делать перевязки; по хозяйству она управлялась лучше десятка мужчин, вместе взятых, и, когда она перевязывала, раненые меньше стонали и матерились – у нее оказались необыкновенно ловкие и осторожные руки. Уходили на задание группы, иногда весь отряд, возвращались, приносили раненых, хоронили убитых, Павла молча провожала и встречала, молча стояла у могильных ям, и никто никогда не видел у нее на глазах слезы. Она незаметно становилась для отряда чем-то вроде хлеба, и, возвращаясь после удачного дела, все искали ее глазами и, отыскав, неприметно улыбались, теплели.
24
Оставшись один, Трофимов долго сидел за столом, курил и глядел на свои руки. Дежурный время от времени подбрасывал в печурку дрова; он старался не мешать и ходил на цыпочках. Трофимов взглянул на часы, через два с половиной часа время перешагнет в новый, сорок второй, и где-нибудь будут пить, смеяться, жечь свечи и поздравлять друг друга. И Трофимов вспомнил Москву, старый дом на Софийской, где он родился и вырос, пустой сейчас. Ему было приятно вспоминать, как скрипят половицы и бьют настенные часы, в почерневшем от времени футляре черного дерева, они принадлежали еще прабабушке и ни разу не сдавались в ремонт. Семьи военных были отправлены из пограничных гарнизонов уже после первых столкновений с немцами; Трофимов хотел в эту минуту, чтобы и жена и дочь встречали Новый год в Москве, на Софийской, в доме, где он родился и вырос, и он отчетливо представлял себе, что они сейчас могут делать. Зажигают, наверное, елку, Соня, разбросав конфеты, сидит, бросив все дела, задумавшись. А Ирочка тоже не спит, вторично ждет деда-мороза, к ней уже он приходил днем.
Трофимову не хотелось думать о делах, о затеянной Глушовым общей встрече Нового года, о готовящихся кострах; Трофимов разрешил по простой причине: они находились действительно в такой лесной глуши, где свет можно заметить только с неба, но немцы по ночам совершенно не летали, а под Новый год тем более никаких сюрпризов ожидать не приходилось. И людям нужно вздохнуть свободнее, и Трофимов разрешил зажечь два-три костра, и сделать еще то, что хотел и предлагал сделать Глушов.
Трофимов даже вздрогнул: ему показалось, что эта Павла Лопухова из Филипповки никуда не ушла, а сидит по-прежнему в землянке и глядит из своего угла на него. Он усмехнулся – табуретка пуста, и только дежурный, присев у печурки, неумело зашивал на себе отставшую от ворота нижнюю рубаху, низко держа голову, и время от времени, забываясь, трудно и шумно вздыхал от непривычной работы. И, сам того не желая, Трофимов стал думать о женщине, с которой только что разговаривал, и чем больше думал, тем сильнее нарастало в нем внутреннее беспокойство; ведь вот он, кадровый военный, оказался совершенно в непривычных условиях, и вынужден отвечать за очень разных людей, а знает он их плохо; солдат ведь одно, а вот такая двадцатитрехлетняя – «Алексеевна», только что сидевшая перед ним, совсем другое, и он обязан все учитывать и решать за всех.
Трофимов радовался возможности побыть одному, теперь это случалось редко, дежурный старательно штопал свою рубаху, если бы он не так шумно вздыхал, его присутствие не чувствовалось бы. И внутреннее беспокойство, возникшее от встречи с неприятной, странной женщиной, все нарастало, его раздражали сейчас даже привычные стены землянки, сделанные для большей светлости из толстых неошкуренных березовых жердей, тусклый сосновый потолок; самодельная лампа без стекла, просто литровая консервная банка, потрескивая соляркой, густо чадила – не могли придумать машину поумнее, вон потолок совсем почернел. Трофимов вдруг – уж в который раз! – вспомнил, как его батальон лежал у дороги, отрыв позиции, на пологом, безымянном холме, в спелой пшенице, через холм проходила дорога, а им приказано было не пускать немцев по дороге, через сорок километров находилась станция Ворскла, и там спешно шла погрузка не то войск, не то оборудования какого-то очень важного завода; Трофимов тогда так и не понял, что же именно. Он уяснил себе лишь одно: батальон, выведенный им сравнительно с малым уроном из окружения, теперь обречен – он только старался не показать этого другим, ведь война есть война и приказ есть приказ. Он тогда не знал, что станции, на которой должно грузиться нечто важное, больше не существует, ее еще за день раньше превратили в груду кирпича и железного лома вначале самолеты, а затем танки немцев; но приказ есть приказ, и только потом, когда от его батальона почти ничего не осталось и когда он узнал, что станцию сдали еще раньше, чем ему поступил приказ «не пускать», он рыдал, как последняя истеричка; ему и теперь стыдно вспоминать; от контузии он две недели почти не видел и не слышал; в эти леса он забрел с остатком батальона: двадцать шесть из четырехсот восьмидесяти, трое вскоре умерли от ран.
Он вспомнил и свою просьбу к бойцам оставить его где-нибудь по пути, а самим идти дальше, и тогда один из них, Никита Мартынов из Челябинска, угрюмо сказал: «А куда идти-то дальше?» Когда рыли землянки, Мартынов ворочал потом за троих, крепок парень.
Трофимов сидел, положив на стол кулаки и откинувшись на стену спиной, улыбаясь, он потрогал себя за правым ухом, там еще и сейчас оставалась большая проплешина и неровный, бугристый шрам – здорово его тогда погладило осколком, волчком завертелся, говорят, буквально из-под гусениц выхватил его Якушкин – командир первого взвода третьей роты; странно, что Трофимов до сих пор никак не может вспомнить этого Якушкина, убитого на том же холме у дороги.