Искры
Шрифт:
А налево, среди высоких белостволых тополей, в садах утопал хутор. На бугре за ним, как часовой, маячил одинокий ветряк Загорулькиных.
— Хорошо, Лева, у вас! Степь, речка, эти зеленые горки. А цветы, цветы! — восторгалась Оксана, разгоряченным взглядом скользя по голубевшим вокруг цветам.
— Это тебе так кажется. А живи ты в хуторе — все это прискучило бы.
— Никогда! Тут все так красиво.
Радостному возбуждению Оксаны не было предела. Ее приводили в восторг и цветы, и речка, и дикие заросли кустарника, и крик кукушки, и просто зеленый бурьян — все, что она видела и слышала здесь. Вот она, легкая,
Леон улыбнулся. Приятно было ему, что Оксана такая нарядная и красивая, беззаботная и веселая. В его представлении такие люди, как она, сотворены были природой для чего-то возвышенного, неземного, а не для того, чтобы просто жить и работать. «На таких смотреть и то не каждый день можно. Яшка землю перевернет, чтобы ей приглянуться», — подумал он, любуясь сестрой, но ему не хотелось, чтобы ей приглянулся кто-либо, потому что тогда исчезнет в ней все очарование, и она станет обыкновенной, как и все хуторские девушки.
Облокотясь, он лежал на зеленом бархате моха, еле нажимая на белые пуговицы ладов, и глухо выводил на гармошке старинную песню.
Оксана нарвала цветов и, усевшись рядом с братом, свесив ноги над обрывом, стала плести венок. Длинные, тонкие брови ее то озабоченно хмурились, то высоко приподнимались; слегка тронутое солнцем белое лицо приняло сосредоточенный вид, и, глядя на него, можно было подумать, что она не цветы разбирала, а плела тончайшие кружева. Тихо-тихо Оксана что-то напевала.
— Аксюта, а ты спой, как надо, — попросил Леон.
— А как надо? — не отрываясь от цветов, спросила она и, не дожидаясь ответа, сильным грудным голосом запела:
Что так задумчиво, что так печально, Друг милый, склонила головку свою? Или в груди твоей смутно и тяжко — Так почему же скрываешь тоску?— Вот это по-нашему — чтоб все слыхали! Только я что-то не уловлю эту песню. — Леон пытался воспроизвести на гармошке мотив и не мог.
Оксана рассмеялась.
— Это романс. На гармошке у тебя ничего не выйдет.
И снова звуки ее голоса понеслись над речкой, над левадами, эхом отзывались в вербах, рощах, и рощи ожили и запели человеческим голосом.
Леон с любовью наблюдал за ней, за проворными движениями пальцев, слушал ее звенящий колокольчиком голос, к ему не верилось, что перед ним действительно сидит его родная сестра — до того все казалось необычным. Он взглянул на свои короткие, грубые сапоги и на ее дорогие туфли, сравнил серые, по-цыгански нависшие над голенищами шаровары с ее нежнейшей белизны платьем, даже носа своего коснулся, такого же прямого и тонкого, как у нее, и с горечью подумал: «Одна мать родила, да не одна одевала».
Оксана запела другой романс, но Леон не слушал уже, а слегка впалыми, обрамленными синевой глазами задумчиво смотрел куда-то на мглистую степь, на маячивший ветряк за хутором. Когда же он, Леон Дорохов, заживет по-человечески? Неужели весь свой век он будет завидовать чужому счастью, и оно будет лишь маячить перед его глазами, как тот ветряк на бугре? Об этом в который раз думал Леон, не видя впереди ничего хорошего для себя.
— Что с
— Так, смотрю на тебя и радуюсь, что ты такая красивая, — ответил Леон и сел, достав купленные по случаю приезда Оксаны дешевые папиросы. Помолчав немного, он продолжал: — А жила бы ты в хуторе — кизяки бы босыми ногами месила, снопы руками вязала и была бы… не такая ты была бы. А может, и батрачила бы, шею гнула на богатеев, как другие, как я, к примеру, твой брат.
Он говорил медленно, с какой-то неясной завистью и укором, и в голосе его чувствовалась тоска.
Оксана не проронила ни звука. Состояние у нее было такое, как если бы ее обвинили в чем-то нехорошем. Она росла, жила и воспитывалась приученная к мысли, что рождена богатой и счастливой. Теперь она знала, что мир, в котором она выросла, который считала своим, — это не мир ее родных, что он глубоко чужд им и недоступен. Но зачем Леон напоминает об этом? Зачем корит ее и не хочет понять, что ей тяжело слушать это, что ей тоже, как и ему, хотелось бы видеть своих родных сытыми и одетыми, образованными и счастливыми? Ведь ее именно ради того и отдали на воспитание состоятельным людям, чтобы она не знала горя. А Леон вот как будто недоволен, что она стала такая. Оксана низко склонила голову, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
— Что же ты плачешь? Вот чудная! — взглянул на нее Леон. — Радоваться надо, а она плачет.
— Радоваться… — глухо повторила Оксана. — Чему радоваться? Тому, что я живу в роскоши, а вы в нищете? Ах, лучше бы меня не отдавали богатым людям! Да, я радовалась, когда не знала, кто я. Теперь я знаю, что я чужая и здесь и там — в обществе богатых людей, среди которых росла и воспитывалась. Как же мне жить? Где? С кем? Ты не представляешь, как мне тяжело. Здесь, на хуторе, я родилась, здесь меня любят сердцем, но я не могу здесь жить, потому что ничего хуторского делать не умею. Куда же мне деться? Я готова хоть сегодня сбросить с себя эти дорогие наряды. Но что я без них? Ах, лучше бы не отдавали меня на воспитание, — произнесла она с тоской в голосе. — Я по крайней мере знала бы, как мне жить!
Леон уже проклинал себя за то, что так неосторожно высказал ей свои мысли.
— Ну, не надо волноваться, Аксюта, — виновато сказал он. — Ты — наша, и мы ничего плохого про тебя не думаем и не корим. Я пойду на самую черную работу — была бы ты счастливой. А от правды все одно никуда не денешься.
— Лучше не знать этой правды, так легче было бы жить, — задумчиво проговорила Оксана.
— Нельзя жить без правды, сестра.
— Ты наивен, Лева. Все общество живет без правды. Ты по правде живешь разве?
— Нет. Потому что ее Загорулькин с атаманом захватили себе, правду. Загорулькин вон скосил наш хлеб, а правда все одно на его стороне оказалась.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что не привози мне больше таких книжек, как «Дубровский», не то я спалю и атаманов и Загорулькиных! — неожиданно ответил Леон.
Оксана изумленно посмотрела на его злое лицо и только покачала головой:
— Ох, Лева, смотри лучше…
— Смотрю…
Разговор их оборвался. Со стороны степи, ловя носом чей-то след в траве, показалась рыжая охотничья собака. Через минуту из-за бугра вышел Яшка и остановился, всматриваясь.