Искры
Шрифт:
— Простите, но ведь я пока никого не убил.
— Этого еще недоставало! — возмущенно сказала Ульяна Владимировна. — Вы и впрямь начинаете говорить такое, о чем в приличном обществе предпочитают молчать.
Овсянников взял со столика книжку, перелистал ее и положил на место. Обращаясь к Леону, он с искренним удивлением спросил:
— Скажите, Леон, я говорил что-нибудь неприличное? Вы слышали наш спор?
— Конец слышал.
— Ну, и что вы думаете?
Леон повел глазами в сторону Ульяны Владимировны, как бы говоря: «Да хватит вам, она и так рассердилась», и ответил:
— Думаю
— Если вам не терпится, Леон, вы завтра же можете пойти на работу, — заявила Ульяна Владимировна.
— И хорошая должность, мама? — радостно встрепенулась Оксана.
— Будет служить у богатых людей.
Овсянников взглянул на Леона и беззвучно захохотал:
— Ну я же вам говорил. Лакеем!
Леона точно ударили.
— Зря вы старались, Ульяна Владимировна, — возмущенно сказал он. — В лакеи я не пойду. Характером не гожусь.
— Я полагаю, вы оставили хутор не от хорошей жизни, — холодно возразила Ульяна Владимировна, заерзав в кресле-качалке. — Поймите, мой дорогой, сразу все не делается. Если вы подождете, я постараюсь…
Леон грубо прервал ее.
— Не старайтесь. Слышал я про холуев разных панских. Дед Муха у нас в хуторе есть, порассказывал достаточно. Нет для меня места на земле — под землю полезу. В шахту пойду работать, а холуем вашим барским не буду. Не желаю! — негодующе крикнул он и вышел в другую комнату, хлопнув дверью так, что зазвенели стоявшие в углу башенные часы.
— Правильно, Леон! — рассмеялся Овсянников. — Я не зря говорил, что вы наверняка угодите в тюрьму.
Оксана с ненавистью посмотрела на него, на Ульяну Владимировну и, ничего не сказав, быстро вышла следом за братом.
На другой день Леон уехал к Чургину в Александровск.
Глава вторая
… И осень недолго длилась. Пришла она, неспокойная, ветреная, подмела пыль и мусор, затянула небо синими облаками, и полились на землю ленивые дожди, и от них блекла и стыла жизнь.
Не шелестели, не шептались больше на деревьях оранжево-яркие листья. Сорвал их ветер, развеял по садам, по дорогам, намочили их холодные дожди — и почернели они, поблекли, и лишь сладковатые запахи разносились по улицам, напоминая о недавнем буйном убранстве садов, о веселом шуме деревьев. Лишь на акациях еще шуршали скрюченные рожки, да по балкам рдели забытые детворой ягоды шиповника.
Коротки были хмурые осенние дни. Солнце лишь изредка выглядывало из-за туч на длинные шахтерские казармы и землянки, да не согревали неяркие, неприветливые лучи его, и от этого у людей становилось на душе еще сиротливей. Одна степь, зеленая, расписанная озимью, дышала и осенью неиссякаемыми запахами и силой, и от этого дыхания ее свежее становился воздух в шахтерских поселках и не так чувствовалась удушливая испарина горящей породы. Но шахтеры большую долю суток проводили глубоко под землей, в забоях, и к ним не доходили эти степные запахи.
Шахта Шухова была одной из крупнейших в районе. Окруженная служебными постройками
Люди здесь жили по ночам, при свете мерцающих ламп и коптилок. На улицах было тихо и безлюдно. Поселки точно вымерли, и лишь чумазая детвора, безодежная, безобувная, тоскливо выглядывала из окон, напоминая новому человеку, что здесь обитают люди. Только в дни получки и оживлялись поселки, да бесшабашно было это шахтерское оживление — разгульное, отчаянное.
А надо было жить…
Исходив всю шахту, Чургин к полудню поднялся на-гора и хотел переговорить со штейгером по поводу случившейся накануне задержки выдачи угля. Но едва он вошел в свою контору, как к нему явился стволовой Митрич.
— Я к тебе, Гаврилыч. Доброго здоровья! — обратился он к Чургину, снимая облезлый заячий капелюх и стряхивая с него капли дождя.
— Здорово, Митрич! Присаживайся, — указал Чургин на табурет.
Митрич был встревожен. Надев капелюх, он подвинул табурет ближе к столу, старчески устало сел на него и достал кожаную сумочку с табаком. С бороды его стекали капли воды, падали на табак, а он даже не замечал этого.
Он работал от конторы, считался опытным стволовым. Но вот произошла заминка с выдачей угля, в чем он был меньше всего повинен, и штейгер распорядился уволить его.
— Ну, что будем делать, Гаврилыч? — негромко спросил Митрич, медленно крутя козью ножку. — Иван Николаич все свалил на меня, велел расчет выписать.
Чургин, поставив одну ногу на табурет и склонившись над столом, рассматривал чертеж и красным карандашом делал на нем пометки. Не отрываясь от чертежа, он спросил:
— Дождь не унимается?
Митрич поднял голову, посмотрел, как по стеклу дорожками сбегали дождевые капли, и досадливо отвернулся.
— Идет.
Чургин отодвинул чертеж и, взяв у Митрича кожаную сумочку, отсыпал себе на бумажку щепоть табаку.
— Пачку папирос брал, и вот уже нет… Так, говоришь, рассчитывают?
— Рассчитали уж. Ты все одно как глухой нонче: я ему про расчет, а он про дождь, о табаке беспокоится, — недовольно заворчал Митрич, хмуря брови, и сразу повысил голос: — Жрать нечего будет завтра! Ты это понимаешь?
— А разве оттого, что ты кричишь, в рот булка упадет? — спокойно спросил Чургин, скосив глаза на Митрича и кончиком языка смачивая цыгарку.
Митричу стало неловко за свою горячность. Он положил руки на колени и низко наклонился, потом тихо, как бы сам с собой, заговорил: