Искушение глобализмом
Шрифт:
Здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом, касающимся удивительного родства либеральной политической классики с третируемым ныне «историческим материализмом». Исторический материализм (как и его облегченная политологическая версия — научный коммунизм) опирался на те же презумпции, что и классический либерализм: об объективных интересах различных общественных групп, о том, что эти интересы находят адекватное отражение в политическом сознании, которое формирует свои социальные заказы и политические проекты, об общественной эволюции как естественноисторическом процессе, подчиняющемся строгим законам, и т. п. Различие с либерализмом касалось не столько мировоззренческо-методологических презумпций, относящихся к окружающей социальной реальности, сколько классовых симпатий и антипатий.
С высоты открытий постмодернизма эти презумпции объективности и репрезентативности кажутся сегодня предельной наивностью, унаследованной от старой эпохи. На основе установок постмодерна осуществляется тотальная реконструкция практической политики и всей системы властных технологий. При этом трагикомедийность ситуации состоит в том, что новоиспеченные университетские политологи, как правило, и не подозревают об этом и пекут свои опусы со старанием копировальщиков, воспроизводящих давно уже забытую либеральную классику, касающуюся гражданского общества, правового государства, неотчуждаемых прав человека, формальностей политического
Натуралистическая теория отражения на самом деле мало что объясняет; более эвристичной и, главное, приспособленной для технологического отношения к политической действительности является постмодернистская теория производства, построенная на семиотических презумпциях. Для читателя, далекого от лингвистических тем, поясню: семантика — это раздел лингвистики, занимающийся значением слов (то есть в известном смысле наследующий классическую теорию отражения), семиотика — раздел, занимающийся исследованием знаковых систем. Их различие основано на различии обозначаемого и обозначающего. Так вот, постструктурализм, как одно из течений постмодернизма, посягает на то, чтобы утвердить независимость знаковой вселенной от реальности обозначаемого. Применительно к политике это означает, что такие референты, с которыми политическая классика сверяла и теорию, и повседневное поведение политического класса — объективные интересы, объективные законы и тенденции, волю и социальный заказ электората и т. п., — сегодня отодвигаются в сторону. Репрезентативные функции политиков, выступавших прежде с императивными мандатами, заполненными рационально мыслящими избирателями, заменяются функциями по производству второй, знаковой реальности или, выражаясь на современном жаргоне, «виртуального мира». «Постмодернистская чувствительность» сегодня не менее характерна для профессиональных политиков новейшей формации, чем для профессиональных лингвистов, литературоведов и философов постструктуралистской выучки.
Постстуктуралисты утверждают, что для любого человека, как существа, сформированного культурой, реальностью, с которой он имеет дело, являются не факты и феномены действительности, а тот или иной культурный текст. Нам кажется, что мы воспринимаем объективную реальность и говорим ее голосом или, с других позиций, голосом нашего внутреннего «я», аффицированного этой реальностью. На самом деле «нами говорит» тот или иной культурный текст. Мы менее аффицированы так называемой объективной действительностью, которая в постструктурализме стала чем-то меньшим, чем кантианская «вещь в себе» — тенью теней, а более текстами культуры, которая формирует все наши ментальные реакции. Положение к тому же осложняется тем, что текстов, погружающих человека в свое условное пространство, сегодня великое множество и они гетерогенны — не согласуются друг с другом. Отсюда понятие «интертекстуальности» — взаимной наложенности множества текстов, которые легитимируются не по критерию своей соотнесенности с реальностью, но по критерию соотнесенности с другими, «авторитетными» текстами. Можно своей политикой разорить страну, довести до реального обнищания большинство ее населения, лишить его элементарных благ цивилизации — и при этом не без успеха легитимировать эту политику со ссылкой на авторитетный текст либерализма, западного общественного мнения и т. п. Если вы обращаетесь с реальностью как с реальностью, на вас автоматически наваливается масса обязательств, которые вам предстоит выполнять — или признать свою несостоятельность. Но если вы обращаетесь с реальностью как с полисемантическим (вбирающим массу не согласованных между собой значений) текстом, то вы можете перевернуть перспективу и вместо забот о своей репрезентативности — соответствии объективным требованиям реальности — позаботиться о реконструкции этой реальности, подгонке ее под свои интересы, свое поведение, свои практики. Одно дело, если народ воспринимается в политике как реальный суверен, воля которого репрезентируется в деятельности различных политиков. Другое дело, если с ним работают как с полисемантическим текстом, в котором можно по желанию актуализировать то те, то другие смыслы, тасовать или даже вырывать страницы, озвучивать одно и замалчивать другое и т. п.
Интертекстуальность как рабочее понятие практикующего политика предполагает постановку на месте реальных социальных референтов совокупности тщательно отбираемых цитат. Так, для подготовки эффективных технологий в работе с электоратом последний классифицируется не в соответствии с реальным многообразием его интересов, спецификой социального статуса и материального положения, а в соответствии с заранее подобранной текстовой структурой. Скажем, реально обездоленную и ограбленную часть населения вы «реидентифицируете», заменив эту реальность одиозно воспринимаемым общественностью «коммунистическим текстом». Позаботьтесь о том, чтобы эти обездоленные говорили сами или, что надежнее, настойчиво говорили о них не в терминах социально-экономической реальности, а в стереотипных терминах уже скомпрометированного, «архаичного» текста. Пусть эти обездоленные побольше говорят не о своих поруганных правах и фактических злоупотреблениях, допущенных в отношении их властью, а о марксизме-ленинизме, диктатуре пролетариата, классовой борьбе, советском образе жизни и т. п. Поставьте на место электората умело артикулированную текстуальность, реакцию на которую со стороны современной культуры и влиятельного общественного мнения вы заранее можете просчитать, — и вы получаете реванш политической технологии над действительностью. Точно так же вам надлежит действовать в отношении действий власти — если это ваша власть. Поменьше старайтесь ссылаться на конкретные практические результаты ее деятельности — вас могут уличить в подтасовках. Совсем другое дело, если действия власти и саму власть вам удалось подать как приемлемый и престижный демократический текст. Власть организует принятие в жизнь демократической конституции, власть озабочена правами человека, власть вступает в партнерские отношения с Западом, власть строит рыночные отношения и т. п. Подчеркнутые лексемы означают манипулятивно значимые артикуляции «властного текста», позволяющие увлечь общественный политический дискурс в сторону от обескураживающих свидетельств опыта. Если вы уверены, что тот или иной текст получил легитимацию в культуре и обладает свойствами приемлемости, то достаточно представить действия
На долю реальной действительности останется всего лишь то, что у Жака Дерриды получило название «следа». «След» — это глохнущее воспоминание, вытесняемое свежей наличностью сконструированного текста. Политика воспринимается как письмо, в котором есть «двусмысленное присутствие — отсутствие следа… исходная возможность всех тех альтернативных различий, которые прежняя «онто-тео-телеологоцентристская» эпоха считала изначальными и самоподразумевающимися»31.
Здесь требуется ряд пояснений. Онтология и онтологическая установка есть обращение к бытию в его первичности и автономности по отношению к нашему субъективному сознанию, теоценризм означает веру в высшие ценности (по истокам своим — религиозные), телеоцентризм отражает веру в суверенного субъекта, ставящего перед собой цели и умеющего отвечать на вопрос «для чего?» или «во имя чего?», логоцентризм — веру в то, что действительность подчиняется рационально познаваемым законам.
Постмодернизм онтологию подменяет семиологией — экраном языка, надежно и радикально отделяющим нас от сырого материала действительности, о котором никто из нас, растворенных в текстах культуры, ничего вразумительного сказать не в состоянии.
Не менее радикально он расправляется и с высшими ценностями. В многотекстовой действительности, где тексты то и дело противоречат друг другу, мы давно уже отчаялись не только выделить «истинный» текст среди огромного множества ложных, но даже отобрать желаемый нами текст, ибо сами наши желания слишком быстро меняются и мы уже не знаем, чего, собственно, мы по-настоящему желаем. Там, где нет центрального смыслового текста, не может быть и высших ценностей — есть только симультанные импульсы, спровоцированные мозаикой провоцирующих наше сознание текстов. Вместо былой цельности сознания, воодушевленного главной идеей и связанной с ней системой приоритетов, мы постоянно ощущаем некоторый неудобный «зазор», или диссонанс между текстами, мешающий нам с упоением отдаться чему бы то ни было — любовному чувству, чтению любимой книги, политической идеологии и т. д. Мы осуществляем деконструкцию, или деятельность различения, остужающую наши чувства и пристрастия. «Различение, — говорит Даррида, — это то, благодаря чему движение означивания оказывается возможным лишь тогда, когда каждый элемент, именуемый «наличным» и являющийся на сцене настоящего, соотносится с чем-то иным, нежели он сам, хранит в себе отголосок, порождаемый звучанием прошлого элемента, и в то же время разрушается вибрацией собственного отношения к элементу будущего…»32
«Различение» выступает одновременно и как яд, отравляющий все наши чувства, и как противоядие от энтузиазма, который столько раз подводил нас в XX веке.
Подрыв позиций логоцентризма предполагает совсем иное отношение к действительности, чем то, к которому нас приучала классическая культура. Применительно к политике это наглядно выражается в контрасте между установками классического либерализма и нынешнего «либерального» постмодернизма.
Обратим внимание на то, сколько внимания уделяют современные политические технологии так называемому имиджмейкерству — конструированию «нужного образа» политика. Классика требует, чтобы политик-депутат, член парламента, глава исполнительной власти и т. п. выполнял представительские, или репрезентативные, функции, то есть озвучивал голос избирателя и представлял его интересы в системе власти. Политик здесь — более или менее пассивный реципиент или, если угодно, чуткий медиум, улавливающий импульсы снизу, со стороны электората. Современный постмодернистский политик вступает не в репрезентативное, а в технологическо-волюнтаристское отношение к окружающей среде. Отсюда — заботы о конструировании имиджа. Имидж — тонкая и двусмысленная социально-психологическая конструкция, относящаяся не к определенности объективного интереса, а к двусмысленности желания. Желание не только отличается подвижностью и гибкостью; главное в нем то, что оно открыто манипулированию и «желает» быть манипулируемым. Психологии желания претит классическая прозрачность и рациональность — оно включает ту двусмысленность, которая связана с ситуацией встречи соблазнителя и соблазняемого, желания которого пробуждаются в ответ на провокации соблазнителя. Вот почему имиджмейкеры так заботятся о харизме политика. С точки зрения классической рациональности харизма — одиозное понятие, ибо предполагает отказ от ситуации взвешенного рационального выбора в пользу групповых аффектаций. Классического избирателя больше заботил не чарующий имидж политика, а его представительская надежность — верность полученному наказу. Сама теория рационального выбора предлагает остуженное сознание, четко осознающее свои интересы и покупающее политический товар не под впечатлением от его упаковки или дизайна, а по квалифицированным функциональным критериям. Современные модификации теории рационального выбора делают уступку манипулятивным практикам, различая первичные нужды, которые не подвержены манипуляциям со стороны рекламы, пропаганды и проч., и вторичные, по поводу которых потребитель готов более или менее сознательно вступить в игру с профессиональными обольстителями.
Современная имиджология идет дальше по этому пути, стремясь смазать всякое различие между первичными (реальными) и спровоцированными потребностями, следуя в этом отношении установкам постмодернизма, требующего снять вопрос о «референте», то есть об объективной действительности.
Сама политическая система в постмодернистской парадигме интерпретируется семиотически — как текст, не имеющий одного, единственно правильного толкования. Как это контрастирует с прежним системно-функциональным подходом (Т. Парсонс), предполагающим строгую однозначность предписаний, ролей и функций! «Бюрократическая рациональность» М. Вебера также запрещала многозначность интерпретаций и предполагала механически точное претворение в жизнь «буквы закона». Особую пикантность ситуации придает тот факт, что совсем недавно адепты правового государства подвергли уничтожающей критике волюнтаризм «социалистического судопроизводства», при котором судьи руководствуются не буквой закона, а «своим социалистическим правосознанием».
И вдруг, оказывается, постсоветские строители правового государства пустились в такой произвол, по сравнению с которым комиссарское правотворчество кажется пределом немецкого педантизма. Ни в основном законе, ни в Уголовном кодексе практически нет таких статей, которые поддавались бы однозначной интерпретации и не содержали намеренных пробелов, отдающих практику на откуп подкупленной «герменевтике». Скажут, при чем здесь философия постмодерна, когда речь идет о нечистых намерениях властных элит, умышленно создающих лакуны в праве для своих теневых практик? Однако здесь находит подтверждение основная презумпция постструктурализма: любой феномен эмпирического опыта проявляется в контексте культуры. И теневые практики и поблажки им со стороны судопроизводства встречались всегда, но одно дело, когда все это не имеет культурной санкции, не находит себе алиби в господствующих текстах культуры, другое — когда это алиби прямо вытекает из насаждаемой сверху «постмодернистской чувствительности».