Искушение глобализмом
Шрифт:
Блестящий образец подобного решения дал И. Кант. Его система рационалистического законодательства для раскованной чувственности нового времени носит и гносеологический (в «Критике чистого разума»), и морально-нормативный (в «Критике практического разума») характер. Английский эмпирик Д. Юм тоже исходил из автономной самодовлеющей чувственности — этого «референта» всей новоевропейской философии. Но именно поэтому Юм приходит к скептицизму и релятивизму. Взбунтовавшаяся чувственность кладет на лопатки прежний законодательный разум и приводит к отрицанию всеобщих и обязательных, объективных истин. Покончив со средневековой схоластикой и признав чувственный опыт единственным источником знания, мы, как полагал Юм, теряем такие обретения старой догматики, как универсальный и объективно-обязательный характер суждений. Ибо чувственный опыт индивидуалистичен и спорен.
Здесь, как мне кажется, немецкому идеализму в лице Канта удалось раскрыть самую суть Просвещения: оно есть интериоризация универсалий культуры и морали, обеспечивающая превращение «чувственных индивидуалистов» нового времени в рационально мыслящих и законопослушных представителей современной цивилизации. Трансцендентный субъект Канта — это субъект, способный, благодаря имеющейся у него универсальной матрице мышления, постичь и перевести на язык рациональных понятий абсолютно любой опыт и воспроизвести его самостоятельно, в собственных условиях места и времени.
Не будь этой немецкой версии Просвещения, венчающей его философскую эпопею, наша цивилизация получила бы одну только предельно раскованную и истерически своевольную индивидуалистическую чувственность, которую Фрейд впоследствии обозначил как «либидо», или подсознательное. Мало того: не будь ее, раскованная новоевропейская чувственность неминуемо вылилась бы в более или менее агрессивное почвенничество, в этноцентричный сентиментализм, умеющий быть крайне нетерпимым в отношении проявлений чужой «чувственности» и чужого опыта.
Выпестованный немецкой классической философией трансцендентальный субъект Просвещения открыл для нас следующие, сливающиеся в горизонте прогресса, перспективы.
Во-первых, перспективу науки: матрица априорных рациональных форм позволяет обеспечить точную воспроизводимость любого опыта, любого эксперимента, где бы и кем бы он ни был поставлен. Уже этим самым созидается одна из форм единого общечеловеческого пространства — пространства современной науки.
Во-вторых, перспективу единого законодательства и единой общечеловеческой морали. Трансцендентальный субъект в принципе не может остановиться на формах племенной (в смысле «плюрализма цивилизаций») морали, так же как и на плюрализме правовых норм. Он воплощает собой человека как такового — со всем его интеллектуальным и моральным достоинством. Его этническая, расовая, классовая и проч. специфики — ничто по сравнению с универсалиями, выражающими его единую разумную природу.
В-третьих, единую историческую перспективу. Трансцендентальность выражает такой тип единой общечеловеческой наследственности, который позволяет каждому народу не только свободно воспроизвести любые достижения цивилизации в любой точке земного шара, но и самостоятельно открывать или корректировать их — на пользу всего человечества.
Особого внимания заслуживает вопрос об отношении между народной субстанцией и универсалиями Просвещения.
Сегодня делаются попытки заново — будто и не было великой очистительной работы Просвещения — придать слову «народ» чисто этническое и этнографическое звучание. Дело представляется таким образом, что «народ» означает одну только племенную специфику и никаких общекультурных универсалий даже в потенции не содержит. Народу приписываются свойства «локуса», имеющего неодолимую склонность к самоизоляции43.
Что касается современных больших единых пространств, то заслуга в их формировании приписывается либо капитализму (образование единого национального, а затем и мирового рынка), либо миссионерской деятельности интеллигенции.
Но как же тогда быть с великими
Как показывает история становления и распространения мировых религий, народы в конечном счете неизменно предпочитали текст, содержащий единые великие универсалии, всем другим текстам, закрепляющим или провоцирующим этнический изоляционизм. Только в драматических «промежутках» истории, когда прежний тип универсализма изживал себя, а новый еще не созрел, народы отдавались этноцентризму. И дело здесь, вероятно, не столько в том, что универсалии сами по себе более привлекательны, а в том, что новым универсалиям сопутствует такое богатство моральнорелигиозного, смыслообразующбго содержания, какого на узкоплеменном уровне заведомо невозможно было достичь.
Можно предположить, что и относительно универсалий Просвещения формировались два типа интерпретации: индивидуалистическо-гедонистическая и народно-коллективистская. Индивидуалистический гедонизм придавал универсалиям Просвещения преимущественно отрицающее значение, именно: отрицания слишком узких и жестких локалистских норм. Народный запрос, адресованный Просвещению, состоял в другом: заполучить форму дневной, солнечной культуры, сочетающей свет знания со светом моральной истины. Для народа текст Просвещения — превращенная форма более древнего монотеистического текста. Народ более всего озабочен тем, к чему интеллигенция с самого начала оставалась более или менее равнодушной: крепкой связью универсалий теоретического знания с универсалиями морального долга. Как пишет Лиотар, перед основателями Берлинского университета стояла проблема, связанная с качественным различием двух типов логики: теоретической и моральной, с «фундаментальным конфликтом… между языковой игрой… отвечающей только критерию истинности, и другой языковой игрой, диктующей определенную этическую, социальную, политическую практику и с необходимостью содержащей решения и обязательства либо высказывания, от которых ждут, чтобы они были справедливыми, а не истинными…».
Неискоренимая фундаменталистская интенция народного сознания запрашивает текст, в котором истина и справедливость заново бы обрели друг друга. В то же время несправедливо было бы обвинять народ в фундаментализме, абсолютизирующем одну только справедливость в ущерб просвещенческой истинности. В самом деле, почему в конечном счете народ предпочел А. С. Пушкина Ф. Булгарину с его лубочно-этнографическими «Иванами Выжигиными»? Почему «Евгению Онегину», этой поэтической повести о драме лишнего человека, суждено было стать народной книгой? Думается, это свидетельствует о том, что между народом и Просвещением существует более имманентная, более интимная связь, чем полагают адепты современной теории модернизации. Не только народ нуждается в Просвещении, причем, не просто «объективно», по внешней необходимости, но и субъективно, интенционально, — но и Просвещение нуждается в народе. Народ своими экстатическими, монотеистическими по своим истокам ожиданиями придает просвещенческому тексту ту харизму, которой дискурс об истине сам по себе не содержит. Не будь народного «соавторства в прочтении», сообщающего реальную жизнь просвещенческому тексту, последний выродился бы либо в невыносимо рассудочную дидактику (такие уклоны Просвещения нам известны), либо в апологию раскованной чувственности (породившую порнографический роман XVIII века).
Зачем приходится говорить об этом так подробно? Затем, что современная «постмодернистская чувствительность» уничтожает ту матрицу Просвещения, в которой теоретический и моральный разум, дискурс об истине и дискурс о добре так прочно слились. Постмодернисты берут из просвещенческого модерна одну только раскованную чувственность, как символ тотальной эмансипации. Но сегодня с этой чувственностью, освободившейся от каркаса просвещенческих универсалий, происходят поистине удивительные вещи.