Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы
Шрифт:
«Незамеченное поколение» и определения времени
Поколенческая риторика, начиная с романтической, связывает переживание причастности эпохе с проблематизацией «истории» и «актуальности» — это общее место теоретических работ, так или иначе имеющих дело с понятием поколения. Разделение на молодых и старших, детей и отцов здесь подразумевает вопрос о праве «делать историю» и монополизировать пространство «современного», «актуального».
В этом смысле Клодин Аттиас-Донфю пишет об устойчивой иерархии возрастных стадий: зрелость занимает доминирующее положение, а молодость, впрочем, как и старость, — «маргинальное» [276] . Более сложную схему предлагает Пьер Нора: он выделяет несколько исторических фаз изменения статуса молодости начиная с французской революции 1789 года. Согласно этой типологии два интересующих нас десятилетия следовало бы отнести к своего рода промежуточному этапу (его хронологические рамки задаются концом XIX века, с одной стороны, и событиями 1960-х годов, «интернациональным бунтом молодежи» — с другой). Уже произошло, в терминологии Нора, «открытие» молодости как силы, которая может «взять на себя роль взрослых» и обеспечить «динамику политических и социальных трансформаций», но в то же время молодость еще не превратилась в «упорядочивающий принцип общества в целом», не утратила «возрастной символичности» и семантики «переходного периода в жизни» [277] . На этом этапе «приобщение молодежи к социальной ответственности взрослых происходит в бурном или регулярном, гладком или бешеном ритме смены поколений. <…> Все молодежные движения и организации конца XIX и первой половины XX века, от скаутских движений до католических и коммунистических организаций, были более или менее всего лишь каналами зависимости или интеграции молодежи в общество взрослых, в его структуры, идеологии, партии» [278] .
276
Attias-Donfut С. Sociologie des g'en'erations. Paris: Press Univ. de France, 1988. P. 99.
277
Нора П. Поколение как место памяти // Новое литературное обозрение. 1998. № 30. С. 57–58.
278
Там же.
Такая
279
Gillis J. R. Youth and History: Tradition and Change in European Age Relations, 1770 — present. N.Y.; L.: Academic Press, 1974.
280
См., например: Hall G. S Adolescence: its Psychology, and its Relation to Physiology, Anthropology, Sociology, Sex, Crime, Religion and Education. New York: D. Appleton, 1904.
281
Gillis J. R. Youth and History. N.Y.; L.: Academic Press, 1974. P. 182–183.
282
О парадоксальности этих представлений: Naegele K. D. Youth and Society: Some Observation // Youth: Change and Challenge. N.Y.: Basic Books, 1963. P. 46, 61.
283
Eisenstadt S. N. From Generation to Generation. Glencoe, Illinois, 1956; Эриксон Э. Детство и общество / Пер. и науч. ред. А. А. Алексеев. 2-е изд., пер. и доп. СПб.: Речь, 2000; Эриксон Э. Идентичность: юность и кризис / Пер. с англ. под общ. ред. А. В. Толстых. М.: Прогресс, 1996.
1920–1930-е годы впоследствии были описаны при помощи метафор «кризиса современности». Заданная инерция бурных, сокрушительных перемен проявляется в идеологическом отождествлении «молодого» и «нового» [284] : молодость представляется если не действующей силой, то, во всяком случае, площадкой для отыгрывания новых смыслов. Вместе с тем молодость может восприниматься через символы «потерянности», «заброшенности», «утраты ориентации» в изменчивом мире, а «общество взрослых» — как неспособное удовлетворить предъявленные ему ожидания, поддержать «естественный» процесс передачи норм и ценностей. Идеология обновления соседствует с риторикой «заката Европы»: первые попытки написать историю европейской культуры именно как историю современности сближают значения современности и гибели, отрефлексированная «современность» уже оказывается синонимом старого и недолговечного.
284
О формировании такого языка в послереволюционной России: Чудакова М. О. Заметки о поколениях в советской России // Новое литературное обозрение. 1998. № 30. С. 73–91.
Эмигрантская публицистика межвоенных лет не только постоянно оперирует такими понятиями, как «новизна», «одиночество», «гибель Европы», но и усиливает скрывающуюся за ними семантику катастрофы. «Пока мир пережил одну катастрофу, мы пережили две» [285] , — настаивает Зинаида Гиппиус в статье «Современность». Умножающееся количество катастроф в данном случае предполагает умножающееся количество образов нового — советская Россия описывается нашими героями как территория пугающей и непонятной новизны. О такой фобии новизны и связанном с ней преувеличенном внимании к новому пишет один из авторов «Чисел»: «Мы боимся тамошних новых людей (даже в фотографии близких вглядываемся с недоверием) и часто принимаем за новое то, чего прежде не заметили» [286] . Ужас восприятия «нового» как «чужого», страх перед необратимыми изменениями, которым подвержены «близкие», «свои», оставшиеся на захваченной территории, может отчасти компенсироваться при помощи моделей нелинейной истории. В этом случае метафора молодой России подразумевает не поступательную смену времен, а возвращение к уже пройденному этапу, омоложение. Именно в таком смысле Георгий Адамович говорит об изменении «культурного возраста» России, пусть и не желая при этом вступать «в общие культурно-исторические споры» и ограничиваясь исключительно «областью поэзии»: «До сих пор Россия жила, так сказать, в уровне с Европой — хотя, конечно, в жизни этой участвовал лишь верхний тонкий ее слой. Сейчас, с прорывом этого слоя, она отброшена назад» [287] .
285
Крайний Антон. Современность. // Числа. 1933. Кн. 9. С. 142.
286
Алферов А. Доклад, прочитанный в «Зеленой лампе» // Числа. 1933. Кн. 9. С. 202.
287
Адамович Г. Немота // Последние новости. 1936. 24 сент. С. 3. Цит. по публ.: Критика русского зарубежья: В 2 ч. М., 2002. Ч. 2. С. 54.
С проблематичностью и шаткостью представлений о современности и историческом времени связано то повышенное значение, которое приобретает собственно «эмигрантская» история, в нашем случае — история «эмигрантской литературы». Это история с четко обозначенным началом (1917 год — именно от него ревностно отсчитывается количество проведенных в эмиграции лет) и постоянно ожидаемым концом. Метафоры жизненного цикла не только удостоверяют существование этой истории, но и становятся единственным способом ее символического продления. Молодость значима здесь не потому, что с ней связывается возможность адаптации ко «взрослой реальности»; в замкнутой эмигрантской истории за категорией молодости закрепляются скорее компенсаторные, чем адаптивные функции. В отсутствие того, что Эриксон называет «витальной перспективой», взросление лишается стимула и достаточной мотивации, молодость нельзя конвертировать в те или иные формы «взрослой» активности, ее можно только продлить. Вернувшись к типологии Гиллиса или Нора, мы увидим, что культурный статус молодости как механизма интеграции в общество взрослых сочетается в нашем случае с нивелированием характеристик переходного возраста — каналы «перехода», «взросления» своевременно блокируются, запущенная машина молодости начинает работать вхолостую. Эмигрантское «молодое поколение» может быть только единственным и последним.
Писатели и поэты, желающие включиться в замкнутую систему «эмигрантской литературы», вынуждены постоянно акцентировать атрибуты собственной молодости и в то же время подчеркивать метафоричность, условность возрастных категорий, принятых для описания отношений внутри литературного сообщества. «Иные молодые люди дожили до седых волос», — восклицает Борис Поплавский и предлагает заменить термин «молодая литература» термином «новая» [288] . Однако и слово «новизна» влечет за собой оговорки — рецензируя книгу того же Бориса Поплавского и обнаруживая в ней «очарование новизны», Георгий Иванов замечает: «К чести Поплавского (и тех, кого его стихи привлекают), новизна эта меньше всего заключается в блеске каких-нибудь новых приемов <…>. Настоящая новизна стихов Поплавского заключается совсем не в той „новизне“ (довольно, кстати, невысокого свойства), которая есть и в его стихах и которой, очень возможно, сам поэт и придает значение, хотя совершенно напрасно»; образ другой, «настоящей» новизны так и остается непроясненным, однако прямое отношение к нему имеет завершающая рецензию формула предназначения поэта: «Создать „кусочек вечности“, ценой гибели всего временного — в том числе нередко и ценой собственной гибели» [289] . Не вполне логичное, как кажется, высказывание Иванова соответствует понятному для его первых читателей определению «нового», «современного» как «вечного». Этот столь значимый для Бодлера способ говорить о современности [290] активно воспроизводит Зинаида Гиппиус: «Поэт не „отдает дань своему времени“ (что за нелепая фраза!) он просто в нем, своем, живет. Вечное преломляется для него в этом времени; и таким, не иным, он вечное видит. Оттого и „нов“ каждый подлинный поэт и новым остается навсегда: ведь он дал новый образ вечного» [291] . Ценность «вечности» как оборотной стороны «современности» подтверждает Николай Оцуп: возвращаясь к этой теме несколько десятилетий спустя, он доводит ее до логического предела и литературного штампа — провозглашает своими современниками Пушкина и Данте [292] .
288
Поплавский Б. Вокруг «Чисел» // Числа. 1933. Кн. 9. Цит. по публ.: Поплавский Б. Неизданное. М., 1996. С. 301.
289
Иванов Г. (Рец.) Б. Поплавский, «Флаги» // Числа. 1931. Кн. 5. С. 231–233.
290
См.: Бодлер Ш. Об искусстве / Пер. с фр. Н. И. Столяровой, Л. Д. Липман: Под ред. Ю. Н. Стефанова. М.: Искусство, 1986.
291
Крайний Антон. Литературные размышления // Числа. 1931. Кн. 4. С. 152.
292
Оцуп Н. Персонализм как явление литературы // Оцуп Н. Современники. Нью-Йорк: Орфей, 1986. С. 231–253.
На способности современного оборачиваться вечным основывается и та самая идея «подпольной», «внутренней», скрытой от посторонних глаз современности, которая культивировалась авторами журнала «Числа». Так, в описании Владимира Варшавского «эмигрантская литература», «лишенная социального и внешнего, <…> существует реальнее, чем многие „факты“ и, находясь на стороне „сущности“ против общественности, — тем самым является современной литературой» [293] . Объявляя о своем намерении следовать подобной стратегии, эмигрантские литераторы ни в коем случае не считают ее эскапистской — Юрий Фельзен подчеркивает: «Обвинять эмигрантских писателей в каком-то „искусстве для искусства“, в отходе от действительности, в робости перед жизненной борьбой не справедливо и просто неверно: именно они настолько охвачены реальностью, как никакие их предшественники и современники» [294] . В хронике очередного вечера, посвященного
293
Варшавский В. О «герое» эмигрантской молодой литературы // Числа. 1932. Кн. 6. С. 167.
294
Фельзен Ю. О судьбе эмигрантской литературы // Меч. 1934. № 13/14. С. 18.
295
Закович Б. Вечер Союза молодых поэтов: «О „духе“ „Чисел“» // Числа. 1930–1931. № 4. С. 258.
296
Подробно об этимологии этого определения и посвященных ему исследованиях: Маликова М. Э. Набоков: авто-био-графия. СПб.: Академический проект, 2002. С. I 26.
297
Адамович Г. Одиночество и свобода // Собр. соч. СПб., 2002. С. 19–20.
298
Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк, 1956. С. 211.
Итак, внутренняя, скрытая, подлинная, настоящая современность противопоставляется внешней, наносной — слишком очевидной, слишком конвенциональной (будь то литературная конвенция или, шире, социальная). Именно такой образ современности вместе с сопровождающей его аурой вечности и знаками «непрочного существования» [299] , «как бы вне времени и пространства» [300] , «где-то вне истории, сбоку» [301] , вне «цепи поколений» [302] , принимается в качестве поколенческой программы. Другой способ говорить о современном — как о возможности действовать «здесь и сейчас» (мы писали об этом восприятии «современности» в предыдущей главе в связи с выступлением Нины Берберовой на заседании «Зеленой лампы») — явно не привлекателен для коллективной идентификации. Нечастые попытки утвердить приоритет настоящего перед прошлым и будущим заканчиваются провалом и смешением времен: «Будущее (прошлое) перестало казаться нам единственно возможной реальностью, рассчитывать мы можем только на себя, на свою волю к правде, на настоящее(выделено автором. — И.К.) — все это мы почувствовали давно, но осознали только теперь, и нет нам больше покоя. Не сегодня, так завтра(выделено мной. — И.К.),мы должны стать на новый путь — каким он будет нам пока еще трудно сказать, но мы уже предчувствуем его, и нам страшно, и не только за себя, но уже и за других, и очень больно» [303] . Настоящее заполняется предчувствиями, страхом, болью, но категория сколько-нибудь результативного действия соотносится исключительно с будущим — причем, что немаловажно, труднопредставимым, неподконтрольным будущим.
299
Яновский В. Поля Елисейские. Нью-Йорк, 1983. С. 158.
300
Терапиано Ю. Встречи // Встречи 1926–1971. М.: Intrada, 2002. С. 119.
301
Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк, 1956. С. 183.
302
Там же.
303
Алферов А. Что случилось? // Меч. 1934. № 1/2. С. 23.
Здесь чрезвычайно кстати оказывается метафора, которую Мережковский в 1893 году использовал, конструируя образ жертвенного поколения, провозвестника «грядущего идеализма»: «Так иногда под тяжестью камня пробиваются побеги молодого растения. Кажется, что они неминуемо должны погибнуть, подавленные камнем. Но нет в мире такой силы, которая могла бы остановить их упорный, непобедимый рост. Младенчески-слабые и беспомощные, они рано или поздно вырвутся и подымут, если надо, силою жизни огромную мертвую тяжесть камня» [304] . При помощи похожей метафоры Борис Поплавский вводит в свой роман поколенческое измерение, заставляя фикционального героя идентифицироваться с воображаемым сообществом посетителей реальных монпарнасских кафе: «Ты один из тех, кто сейчас остановлены в стороне, которые упорно растут, как хлеб под снегом, которые удостоятся, может быть, войти в ковчег мирового потока — мировой войны. Ковчег, который ныне строится на Монпарнасе» [305] . Наконец, обличая «парижское», «монпарнасское» литературное сообщество, монополизировавшее образ «молодого эмигрантского поколения», Василий Федоров описывает незавидную судьбу других, провинциальных литераторов, вынужденных «расти „под кирпичом“, как растут под ним на лугу весенние травы, расти вкривь и вкось, но расти во что бы то ни стало. <…> Есть все же какая-то доля надежды, что кирпич будет сдвинут <…> и полузадушенный, полураздавленный эмигрантский писатель скажет, наконец, свое слово» [306] . Вообще любые объективации внешних воздействий — будь то «история», «судьба», «катастрофа», «тяжелые условия», «старшее поколение», «столичные литераторы» — как правило, оказываются связаны с семантикой гнета или, по меньшей мере, авторитетного давления. Нашим героям приходится либо «выносить» на своих плечах («одиночество», «нищету»), либо «учиться» («у истории», «у самой жизни», у «русской» или «западной» литературы): «Молодежь учится в условиях крайне тяжелых, но учится упорно» [307] . Подчеркнем, что если и намечаются какие-то каналы взаимодействия с окружающим эмигрантов «западным миром», то они чаще всего определяются именно как ученичество [308] . При этом целью обучения объявляется не столько ориентация в новом социальном пространстве или адаптация к нему, сколько приобретение «опыта», способного обогатить когда-нибудь «русскую литературу» или оправдать и утвердить конструкт литературы «эмигрантской»: «Наше скитальчество окажется не напрасным, если мы хотя бы соберем материал. Решать же будет Россия <…>. Здесь французы могут кое-чему нас научить» [309] ; «Мы на Западе научились уважению, французскому уважению к себе и к своей личной жизни, мы смеем ее описывать точно, откровенно, подробно, серьезно, и вокруг „полноценности жизненного опыта“ мы сговорились в „Числах“» [310] . Таким образом, основной формулой социальной активности становится «упорный рост» — иными словами, консервация молодости. Если для Мережковского метафора роста предполагала появление следующих, более сильных поколений-преемников, то «полузадушенным эмигрантским писателям» в этом смысле действительно приходится «рассчитывать только на себя» и всячески продлевать иллюзию существования в безвременьи.
304
Мережковский Д. О причинах упадка и новых течениях современной русской литературы. СПб., 1893. С. 36.
305
Поплавский Б. Домой с небес. СПб.: Дюссельдорф, 1993. С. 338.
306
Федоров В. Бесшумный расстрел // Меч. 1934. № 9/10. С. 8–9.
307
Терапиано Ю. Журнал и читатель // Новый корабль. 1927. № 1. Цит. но публ.: Терапиано Ю. Встречи 1926–1971. М.: Intrada, 2002. С. 178–179.
308
О конструкции «Запада» как источника новых культурных образцов: Гудков Л., Дубин Б. Понятие литературы у Тынянова и идеология литературы в России // Тыняновский сборник. Вторые Тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1986. С. 208–227.
309
Адамович Г. О французской «iniqui'etude» и русской тревоге // Последние новости. 1928. 13 дек. С. 2.
310
Поплавский Б. Вокруг «Чисел» // Числа. 1933. Кн. 9. Цит. по публ.: Поплавский Б. Неизданное. М., 1996. С. 304.
Итак, мотивы, которые традиционно приписываются объединениям, группам, коллективным проектам молодых эмигрантов, — адаптироваться к новой социальной реальности, обозначить точки разрыва с «родительскими» базовыми установками, непригодными в новых условиях [311] , — в нашем случае если и присутствуют, то явно отходят на второй план. Не ориентируясь на «западные» ценности, а учась «западному» языку для того, чтобы говорить по-русски, наши герои пытаются остаться членами диаспоры, но заявить о себе как о «молодых», «новых», «вторых». Интеграция в существующее замкнутое литературное сообщество и дистанцирование от него кажутся им в равной степени необходимыми и в равной степени невыполнимыми задачами. Сохраняя это шаткое положение, начинающие литераторы балансируют между риторикой преемственности поколений, связанной с XIX веком и русским пантеоном, и — как правило, апеллируя к французской литературной традиции («романтизм», «модернизм», «сюрреализм») — риторикой бунта, разрыва, ухода. Все необходимые ритуалы, по которым должно распознаваться новое поколение, соблюдены, ожидаемые знаки нового предъявлены — будь то высказывания о «литературных новациях» или конструкция «нового человека». Однако за знаками нового скрывается отрицание «злободневной новизны», а конструкция «нового человека», «поколенческого героя» оказывается декларативно пустой. Иными словами, литераторы круга «Чисел» предпринимают попытку включиться во все ускоряющийся темп продуцирования «новаций» (коль скоро именно со сменой новаций соотносятся представления об истории литературы) и в то же самое время прервать эту линию, прекратить продуцирование нового, остановившись на «последней новизне», «последней правде». Особую привлекательность приобретает промежуточная позиция между двумя, безусловно связанными с идеологией непрерывного обновления, негативными образами современного: между пугающим образом молодой, новой России и не менее тревожным образом стремительно стареющей и, вполне вероятно, гибнущей Европы.
311
См.: Eisenstadt S. N. From Generation to Generation. Glencoe, 1956. P. 174–175.