Искусство прозы, а заодно и поэзии
Шрифт:
В результате подобной работы возникает нечто, что можно назвать промежуточным объектом. И в смысле существования его во многих, но ни в каком одном полностью, языковых плоскостях. И в смысле его (текста) отношений с читателем – учитывая его параметрический характер. Даже в смысле своего существования как такового, учитывая, что конкретная загрузка параметров личным опытом происходит каждый раз по-разному и, следовательно, результаты чтения одного и того же текста разными людьми могут весьма отличаться один от другого. И промежуточный в смысле его положения между сознаниями человека: являясь результатом работы сознания «ночного» – художнического, текст – в силу отсутствия времени на рефлексию и отсутствия перевода его в жанровые схемы –
С точки зрения автора, написание подобного текста связано именно с организацией некоторого, трудно понять где находящегося объекта: близость к устроению художественного объекта руками весьма сильна – единственно, разумеется, объект устраивается не из материального вещества, но из какого-то другого. Главный принцип работы тут: максимальное следование намерению данного текста с полным исключением отсебятины и попыток, не дописав, понять, о чем, собственно, пишешь – допишешь, тогда поймешь. Или наоборот: когда понял, значит – дописал. Последняя точка ставится не автором, но сама собой.
С точки зрения воспринимающего, например – критика. (Критик – потому что он в любом случае должен попытаться осуществить наиболее полную интерпретацию объекта.) Здесь есть два варианта. Первый – когда производится предварительная интерпретация, иными словами, когда все параметры заполняются конкретными значениями и смыслами, после чего начинается интерпретация того, что получилось. В этом случае все дальнейшие действия критика связаны не с рассмотрением текста, но состоят в разбирательстве с самим собой: он сам оказывается родом промежуточного объекта, поскольку, занимаясь выяснением положения данного артефакта в культурном пространстве, занимается, собственно, выяснением своего положения внутри различных культурных оппозиций.
Второй вариант – когда предварительная конкретизация не производится в принципе; критик, иначе говоря, понимает суть самого объекта. Задача довольно неприятна, поскольку, обладая конкретными привязанностями (стилевыми, например), критик неминуемо соотносит себя с некоей конкретной культурной зоной, внутрь которой и направляются его тексты. Зона также составляется из взаимодействующих координатных пространств: промежуточный объект поэтому следует спроецировать в это пространство, притом что отдельных координат он может в себя и не включать, равно как и наоборот – зона может не говорить на всех вариантах языка, свойственных объекту. Происходит их (зоны и объекта) пересечение, отдельные части спроецированного текста будут, по необходимости связности, дописаны, а требования общеупотребительных терминологии и метода заведомо переведут объект в области «дневного» сознания. Возможно – с явной маркировкой соответствующего перевода. Трагедии в полном переходе объекта в «дневную» область нет – это, в общем, прямое назначение критики – происходит, по сути, аппроксимация поверхности плоскостями, и результат будет тем более точен, чем мощнее и многостороннее зона, на которую работает критик.
С точки зрения «вообще» назначение подобного рода артефактов состоит, видимо, в устроении чего-то общего для всех упомянутых выше ста пятидесяти человек внутри одного человека, с целью их если и не совместить, то сблизить. Результат, как правило, неизвестен.
Святой, который летает сам по себе 10
10
Даугава. 1989. № 3 (141).
Давайте
И сразу так: устраним «экзюпери» пахмутовской песенки, отправим в мусоропровод «маленького принца» за рубль тридцать пять (слоник-брелок-безделушка для болтаться перед ветровым стеклом: из пластмассы с желтенькими химическими волосами, продается в киосках «Союзпечати» и табачных ларьках).
Не будем опознавать человека, перенося на него свойства среды, в которой он действует. Не будем акцентировать внимание на его боевых вылетах и на беспорочной доставке почты через океан. Не пустим в рассмотрение хемингуэевщину мужественного поведения – что (мужественность), конечно, хорошо, но конструктивно весьма в узком промежутке определенного рода отношений. Забудем этот гибрид: «летчикописатель», вызывающий в воображении картинку, как С.-Э. несется над Атлантикой и, притулив рукопись на штурвале, играя желваками, пишет «Планету людей», двумя другими руками придерживаясь правильного курса.
Более того: нет никаких других его книг – кроме этой. То есть очистим пространство: эта книга, мы и – вызванный посредством заклинания чтением – автор.
Будем рассматривать текст не как урок нам, но как точку зрения, а уж все остальное – окажется ее необходимыми атрибутами.
Жанр прозы Экзюпери: лето, пахнет каким-нибудь тяжелым смазочным маслом и – снизу – выжженной, в проплешинах, травой. Ну, еще бензином и кожей: башмаков, ремней, обшивки кресла, шлемофона, тела. Соразмерный одному человеку самолет. Соразмерная человеку высота полета. Вот – точка зрения. Она (полет = летающая точка зрения) образовалась у него автоматически, по той роли, которую он избрал. Поймем прежде всего отсутствие какого-либо простодушия автора: никакой он, конечно, не литературный дилетант, а профессионал-летчик. Напишите столько, сколько написал он, и хотя бы на его уровне, – посмотрим, каким вы останетесь дилетантом.
Его точку зрения, кстати, нам почувствовать – невозможно. Все эти самолеты, схожие с домашними животными в своей неприхотливости и капризах, героизм – привычный тогда, как и риск – доставки спешной почты… его человеческий опыт недоступен нам во всех важностях мельчайших ощущений, а значит, в провалах между словами может скрываться нечто совершенно нам постороннее.
Все особенности прозы С.-Э. обусловливаются высотой его полета: разбросаны в полях огоньки и каждому нужна пища. Мы – читая С.-Э. – на границе между абстракцией и учетом необходимости пищи. «Странный то был урок географии! – Гийоме не преподносил мне сведений об Испании, он дарил мне ее дружбу. Он не говорил о водных бассейнах, о численности населения и поголовье скота. Он говорил не о Гудаисе, но о трех апельсиновых деревьях, что растут на краю поля неподалеку от Гудаиса. „Берегись, отметь их на карте…“, и с того часа три дерева занимали на моей карте больше места, чем Сьерра-Невада…» – этот масштаб изображения определит всю прозу С.-Э.
Я решил написать этот текст, едва увидел книгу на прилавке, почему? С.-Э. – не мой человек, но что-то меня все же цепляло. Вот ведь, казалось бы, проза вполне бесхитростная – никаких сложностей изложения, работы с языком, никаких особенных неожиданностей: общая мягкость, аморфность текста, все старательно сглажено, пропущено через рефлексию – он просто читает нам проповедь, тоже – вполне бесхитростную, с привычными «важностями» и общими местами. Да боже ж ты мой – он ведь сразу же передает читателю свою точку зрения, а любой серьезный прозаик непременно поиграл бы с читателем, прежде чем это сделать. И даже трудно избавиться от мысли, что автор и в самом деле высокоталантливый графоман, излагающий миру историю своей жизни.