Испанский смычок
Шрифт:
Как и Италия, Германия не горела желанием быть вовлеченной в испанские события, и первые обращения Франко вызвали слабый отклик. Но в том июле Гитлер посетил Вагнеровский фестиваль в Байройте, где наслаждался операми на темы добра и зла. Опера была его страстью с юности, когда он плакал от восторга на «Риенци, последнем трибуне». Он называл музыку Вагнера своей религией.
Я был в Байройте всего один раз, в 1920-х годах. Почти каждый любитель музыки, попадавший в Баварию, считал своим долгом завернуть туда, пока «вагнеризм» не стал синонимом нацизма. Я опробовал отличную акустику Фестивального театра, так спроектированного Вагнером, что меломаны покидали
25 июля, когда эмиссары Франко прибыли в Байройт, Гитлер только что вернулся с представления «Зигфрида», которым дирижировал его любимый Вильгельм Фуртвенглер. В тот же вечер Гитлер решил предоставить Франко военную помощь, и даже в большем размере, чем его просили. Операция получила кодовое имя «Волшебный огонь» — еще одна аллюзия на музыку Вагнера. Как знать, если бы дело происходило в другое время и в другом месте, если бы в ушах Гитлера звучали другие мотивы или даже те же, но исполненные под руководством менее искусного дирижера, может быть, он поступил бы иначе.
Я услышал эту историю месяц спустя от своего приятеля-республиканца, который обожал музыку (и которому было нелегко расстаться с пластинками Вагнера). Удивился ли я? Да, удивился. И ужаснулся. Я получил новое доказательство власти музыки и одновременно — доказательство ее слабости. В чем же ее сила? В том, что она способствует недобрым делам, оправдывая зло, уже угнездившееся в человеческих сердцах? Или в том, что она приносит утешение, но только тем, кто сумел подладиться к действительности? Неужели воображение художника лишь усиливает то, что уже предначертано судьбой?
Если музыка имеет силу, значит, силу имею и я? Если у других людей есть судьба, значит, она есть и у меня. Прекрасно. Я потратил последние пятнадцать лет на то, чтобы сделать себе имя и быть готовым к такому дню, как этот. Теперь он настал, но я все еще не понимал, как игра на виолончели может изменить мир.
Когда-то я верил в то, что у искусства нет родины, что искусство — это нечто такое, что стоит выше любых пороков. Но сейчас я понял, что искусство может служить политическим целям и посылать иностранные самолеты бомбить города Южной Испании. Значит, человек, причастный к искусству, не имеет права стоять в стороне.
Нужно было так много сделать. Но пока я не придумал ничего лучшего, чем участвовать в митингах, писать письма и выступать с короткими речами перед каждым концертом: ни одна из этих инициатив не убедила британское или американское правительства помочь нам. В то же время я продолжал играть Баха, напоминая себе, что Германия и Гитлер — не синонимы. Мне было необходимо ощущение порядка и смысла, присущее музыке Баха.
Франко пересек пролив. Рабочая милиция бежала от зверствующих мавров, которых она всегда боялась. Севилья и Кордова пали. В Гранаде отряды фалангистов окружили тысячи левых, отвели их на кладбище и расстреляли. Среди них был поэт Федерико Гарсиа Лорка.
Националисты захватили уже и север и юг и планировали соединиться в центре страны. Франко назначил встречу иностранному репортеру за определенным столиком в определенном кафе Мадрида, настолько он был уверен, что захватит столицу в рассчитанный срок.
По вечерам я слушал по радио «беседы» мятежного генерала Кейпо де Льяно из Севильи, рассказывавшего о продвижении войск националистов по Южной Испании. Он называл известных республиканцев по именам и описывал, что с ними будет, когда они попадут в плен к националистам. Просто убить их ему казалось мало. Звездам футбола он грозил
Как-то раз, когда я уже собирался выключить радио после очередной провокационной «беседы», он объявил, что сейчас прозвучит фортепианная пьеса в исполнении человека, только что назначенного Франко почетным президентом недавно созданного Национального института испанской культуры. Кто бы это мог быть? Мануэль де Фалья? Конечно, он был консервативным клерикалом, но вряд ли после гибели своего близкого друга Гарсиа Лорки согласился бы принять этот пост.
Но вот раздалось шипение патефонной иголки и… полились звуки виолончели, к которой вскоре присоединилась и скрипка. Это была запись трио, в 1929 году сделанная нами вместе с Авивой. Президентом фашистского института стал Аль-Серрас. Ему оставался всего шаг до поста в будущем правительстве.
Вместе с первым шоком прошло и мое удивление. Они предложили ему признание и аудиторию — две вещи, о которых он мечтал больше всего. Мой далекий от политики партнер превзошел меня.
Как все происходило, я узнал позже. Хотя все южные города пали, Малага продержалась до февраля 1937 года — лишь тогда националисты овладели ею и отпраздновали победу. У ворот, ведущих к арене для корриды, стояли столбы, унизанные гирляндами то ли фруктовой кожуры, то ли ломтями сушившейся на солнце соленой трески. Это были уши левых. Местные аристократы, вроде доньи де Ларочи, утверждали, что это сделали мавританские наемники: головы, нанизанные на пики, — одна из самых распространенных тем в рассказах об африканских странах. Но позже Аль-Серрас поведал мне, что это учинили местные фалангисты, боровшиеся на стороне националистов. Для них это была своего рода месть за эпизод на арене, случившийся восемь месяцев назад.
Уши — это было уж слишком. После этого Аль-Серрас оставил Малагу, уехала и его покровительница. Но он принял должность в Испанском институте культуры. Собирался сочинять музыку для нового правительства.
Гражданская война сделала невозможным мое возвращение в Мериду, и я остановился в отеле в Торрепауло, на лояльном республиканцам юго-западе. В начале 1937 года война добралась и сюда. Однажды утром я проснулся от рева самолетов, бомбивших город и прилегающие дороги. Затем на бреющем полете самолеты стали расстреливать толпы разбегавшихся людей. Волоча свою виолончель, я присоединился к исходу, держа путь в направлении той части горизонта, которая казалась менее задымленной.
Я отдал свои ботинки и носки немощному старику, который бежал из дома в одном нижнем белье и берете. Ноги сразу почувствовали невероятное тепло узкой дороги, которую бомбили так часто, что ее каменистая поверхность тлела как вулканический пепел. Молодые парни рвали свои рубашки на полосы и оборачивали ими ступни. Я сделал то же самое. Затем, вспомнив о большом куске хлопковой ткани, который держал в футляре виолончели для вытирания канифольной пыли, я сделать из нее нечто вроде плаща — прорезал в середине дыру и просунул в нее голову. Плащ хотя бы прикрыл плечи. Но даже сквозь тряпки, намотанные на ноги, я продолжал ощущать жар дороги. В конце концов я оставил виолончель на обочине, чтобы она не мешала мне идти быстрее. Лишь футляр со смычком продолжал болтаться у меня на шее. В тот момент музыка ничего не могла сделать для меня. Зато как хотелось мне заиметь пару ботинок!