Испанский смычок
Шрифт:
Он прижал подбородок к груди.
Я вспомнил «стенли стимер» и другие его прошлые увлечения.
— Счет в банке?
Он вздохнул.
— Осмелюсь спросить, матушка твоя в эти нелегкие дни чувствует себя лучше?
Он пробурчал:
— Не лучше, чем твоя, будь уверен.
— Может, Байбер даст нам взаймы?
Аль-Серрас закрыл лицо руками:
— Ему всегда писал Готье. Готье всем занимался.
— Я готов взять на себя дополнительные обязанности.
— Я не хочу думать об обязанностях. Я вообще ни о чем думать не хочу. Пожалуйста, замолчи. Я думать не могу!
Лучшим выходом для нас
Я сыграл сольный концерт в ресторане гостиницы, чтобы заработать немного на еду и добиться благосклонности управляющего — хотя бы на несколько дней. Тем вечером я поставил виолончель у кровати Аль-Серраса, на которой тот валялся весь вечер, и сыграл новую партитуру, которую купил в городе. Это была неистовая, страстная пьеса — эмоциональная, настойчивая, ее невозможно было исполнять равнодушно. Я играл ее с листа сорок минут, с начала и до конца, делая только кратчайшие паузы.
На следующее утро я вернулся к третьей части — анданте — и повторил ее несколько раз, пока Аль-Серрас вяло умывался, а потом заказывал по телефону скромный обед из картофеля и фаршированных мясом кабачков. Когда обед принесли, он поковырялся в еде, затем снова заполз на кровать, накрывшись одеялом с головой. Но позднее он спросил меня:
— Что это было?
— Рахманинов.
Имя расшевелило его.
— Рахманинов!
На следующий день он спросил меня:
— Аранжирована для виолончели?
— Специально написана для виолончели. Виолончели и фортепиано.
Он не ответил, и тогда я добавил:
— Соль минор, 1901 год.
— Что-то смутно знакомое…
На третий, и последний, день, когда я сыграл ее снова, он сказал:
— Первые две части я вчера не узнал. Без фортепиано они звучат так… скудно.
— Ну конечно, это же Рахманинов. Он сочинил ее для своего друга-виолончелиста, Анатолия Брандукова. Но не удержался и лучшую партию отдал фортепиано.
— У тебя есть? Полная партитура?
— Есть.
И вот мы снова выступаем. Сначала на севере Испании, понемногу, пока Аль-Серрас приходил в себя, репетировали новые композиции и аранжировали старые, заменяя в них партию скрипки более сложным аккомпанементом виолончели. Отсутствие нашего партнера омрачало наши первые представления. Но в то же время оно заставило нас порвать со старыми привычками. Ни играть чисто механически, по привычке, ни копировать аранжировки других трио мы теперь не могли.
Нам постоянно приходилось изобретать новые хитрости, и несколько месяцев спустя наше звучание сформировалось, обрело собственный оттенок, хотя, помня о кончине Готье, мы избегали комплиментов самим себе. Наоборот, мы возмущались больше, чем необходимо, трудностями, связанными с расписанием поездов и подсчетом мест багажа. Однажды, только сойдя с поезда, Аль-Серрас обнаружил, что потерял один из своих чемоданов, в котором хранились некоторые его детские вещи, включая первые копии марша, который он написал, когда ему было шесть лет, и фотокарточка его матери, которую он мне никогда не показывал. Подсчитывая свои потери, он упал на колени и начал задыхаться и всхлипывать, пока остальные пассажиры торопливо пробегали мимо нас. Я не знал, что мне делать, как помочь ему, кроме того, чтобы стоять рядом, пока Аль-Серрас горевал по
Мы не собирались оставаться дуэтом, но найти достойного скрипача было нелегко. Первого претендента мы уволили через месяц, после того, как он отказался играть в захудалых деревнях, которые мы с Аль-Серрасом продолжали посещать в промежутках между более выгодными городскими ангажементами. Затем последовала череда усердных, но недостаточно талантливых скрипачей или талантливых, но недостаточно выносливых. Байбер писал нам, чтобы мы искали молодого, привлекательного или только что «открытого» скрипача, который способствовал бы увеличению продаж билетов на наши концерты, особенно в больших городах. Но нас такие уловки не интересовали. Наш музыкальный союз мы приняли полностью, как говорится «и в горе и в радости».
И «радости» было больше: овации, внимание прессы, письма от звукозаписывающих компаний. В финансовом отношении мы обрели устойчивое положение, позволявшее нам жить комфортно. Аль-Серрас избавился от своей депрессии и снова стал каждый месяц посылать матери немного денег, даже без помощи Бренана.
Но это все финансовые детали. Лучше же всего из того времени я помню музыку. Когда она нам удавалась, мы захватывали внимание аудитории, превращали ее из отвлеченной, бесформенной массы в нечто прекрасное, перебирали тончайшие волокна, пока не сплетали из них нечто грандиозное, не только музыку, но и память, частности прошлого и настоящего, туго натянутые поперек ткацкого станка вечных идеалов. Гармония. Симметрия. Порядок.
Моим якорем была сила этого узора, а Аль-Серрас больше гордился тем, как наши звуки подчеркивают края этого гобелена: мягкая бахрома реального мира на грани нашей игры. Пахнущий флердоранжем теплый ветерок. Голубые тени, тающие под восходящей луной. Или даже воображаемая красота всех этих вещей. Поэты говорят о тепле лунного света, но тепло это — плод нашего воображения.
Наши стили были разными. Наши цели были разными. Но в лучшие наши времена это не имело никакого значения. Мы наконец стали чем-то большим, нежели гениальный пианист с аккомпанементом. Мы превратились в подлинный музыкальный ансамбль: сплоченный, искусный и законченный.
Аль-Серрас, хотя и оправился от пережитых потрясений, надолго лишился свойственной ему беззаботности. Я знал, что он волновался о «Дон Кихоте». Он по-прежнему не мог сочинить ничего ценного, ни для своего покровителя, ни для себя. Даже перемирие в ноябре 1918 года не очень обрадовало его. Для него это означало, что остальная Европа ждет его возвращения, если только она не забыла его вовсе. Оба этих варианта, казалось, наполняли его тревогой.
В декабре мы ездили по северу Испании, на каждой остановке получая телеграммы, отвергая предложения выступить на юге, потому что Аль-Серрас хотел быть готовым к малейшему проявлению интереса к нам к северу от Пиренеев.