Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
Шрифт:
Далее. Второй уровень апеллирует к теологеме душа и тело, которая не подлежит тому, чтобы в смысле этой теологемы кто-либо усомнился: тело и душа нераздельны, но и неслиянны. Ответ вновь отрицательный, ибо положительный ответ поколебал бы этот важнейший теологический принцип. Умирающим, то есть пребывающим в смерти, быть нельзя.
Но и этого, то есть апелляции к столь важным смыслам-понятиям (учение о душе), оказывается недостаточно.
Третий уровень. Это обращение к проблеме времени, каким оно видится нормальному христианину: настоящего нет, ибо переход от будущего к прошедшему совершается без всякого промежутка. И потому - в третий раз умирающим быть нельзя.
Три уровня рассуждения - три доказательства: от обыденного понимания нормального грамотного человека (от грамматически
Четвертый уровень рассуждения доводит логику доказательства до конца, а доведя, утверждает, - и, казалось бы, с полным правом, - что "до смерти" и "после смерти" суть всего лишь пустые слова, если точка отсчета (то есть "умирающий") - исчезающий, небытийствующий миг.
И смерти нет!
Сказано: нет смерти. Сказано "нет!", а сделано вовсе иначе. Обращение к эмпирически данному ежемгновенно убеждает: смерть "не только есть, но и так мучительна, что никаким словом нельзя выразить и никаким способом нельзя избежать ее". Смысл (здесь лишь указание на смысл) не сводим к слову, а слово решительно выходит за свои пределы. Слова бессильны. Аргументация от слова бессмысленна. Ученое бытийство в слове будто окончательно посрамлено наглядным, эмпирически зримым уроком просто быть: на собственной шкуре, личным опытом, воочию - всем человеческим существованием на этой земле от сотворения - земной явленностью, проявленностью, выявленностью смысла. (Правда, не до конца еще выявленного; пока только обозначенного.)
Начинаем второй круг - круг опять-таки очевидной обыденности. Но на сей раз обыденности самой жизни - "акмеистически" самоценной в каждый миг ее мучительного, но и радостного взыграния, вместе с жизнью в слове представляющей нормальную жизнь Августина - ученого, книжного человека.
Новое, совершенно противоположное первому полагание: ничего такого не произойдет, если мы все-таки будем говорить, как тому учит нас ежемгновенно длящаяся жизнь: до смерти, в смерти, по смерти. А как же иначе, коли эмпирически и наглядно - по видимости - так оно и есть? Здесь идут ссылки на самое авторитетное слово - на Слово Священного Писания. Потому что как же иначе назвать умершего человека - он "в смерти", если воскресение еще только наступит. Всё как будто ровно наоборот. Кроме только разве того, что находиться в смерти и быть умирающим - не одно и то же. Таков этот, пятый по счету, уровень рассуждения Августина. Уровень неосмысленного, эмпирически данного существования, но санкционированного авторитетом Писания.
Далее начинается шестой, на сей раз грамматико-лингвистический, подход к материалу; учительско-ученический подход, когда правила грамматики - сама структура языка, бытийствующая "не по человеческому старанию, а по божественной воле", - едва ли не самым ученым образом обосновывают главный вопрос, заданный Учителем своим ученикам в качестве основной темы урока : moritur (умирает) не склоняем (= спрягаем) в прошедшем; он - mortuus est, с удвоенной буквой и, и потому он -
Все предшествующие словопрения вряд ли теперь нужны. Но без них жизнь преподанного урока бессмысленна. Только в ученом обговаривании жива живая проблемность важнейших оснований (слов-понятий) человеческого бытия. Слово о слове, обращенное к слову о... и даже не о, а скорее - для, ради, во имя... Во имя Смысла - последнего Смысла, мреющего где-то там - в неумопостигаемом запределье? Или, может быть, непосредственно данного в достоверной сиюминутности, в полноте несуществующего (?) настоящего мига в его истинной всецелости и всеобъемности? А все иное - ради наведения на Смысл...
О чем же это последнее слово?
Седьмой, последний, поворот этой ученой элоквенции, собственно, и приводит к этому пределу-канону:
"Но при помощи благодати нашего Искупителя может сделаться, что мы будем в состоянии отклонить по крайней мере вторую смерть.
Ибо она более тяжела и составляет самое худшее из всех зол, потому что не состоит из отделения души и тела, а скорее обнимает и ту, и другое для вечного наказания. Там уже, не как здесь, - не будут люди до смерти и по смерти, а постоянно в смерти; и потому никогда не будут живущими или умершими, а будут без конца умирающими. И никогда не будет для человека чего-либо худшего в смерти, как когда самая смерть будет бессмертною".
Что же произошло в последних учительских предписаниях этого текста? Слово учителя выведено на новый горизонт (или, точнее - как бы само вышло за свои пределы) : обговоренный предмет стал необговоренным императивом жизнеповедения. Смыслом жизни ради смысла смыслов. Просто Смысла. Проблема, должная быть обговоренной и только после этого быть, снята. Причем снята парадоксально: смерть стала бессмертной, тотально став всем и тем самым став ничем. Говорить больше не о чем: ни до смерти, ни после смерти больше не существует. Есть только вечное умирание, но и его нет, поскольку только оно и есть (не с чем сравнивать, нечему противопоставить). Нечему и учить. Зато есть один-единственный полнобытийственный Смысл, но есть как предмет веры и только потому теперь уже есть, что испытан на то, чтобы быть взятым всем хитроумием научающего умения, потерпевшего, конечно, безусловное поражение перед неприступной твердынею немощи-мощи последнего - одновременно и первого - Смысла.
Это - в случае неправедной жизни. Или - в случае жизни праведной - есть бесконечная, вечная жизнь. Но именно по той же причине вновь нет ничего. Ни слов, ни предмета. Потому что жизнь чего бы то ни было - только в словах. Научение слову о словах, обращенному к слову же (ради смысла, конечно), больше не нужно. Не нужно - в результате, зато нужно - по ходу дела. Ибо оно указывает - наводит - на личное действие, на необходимость поступка-жеста деяния, должного стать умением быть хорошим человеком. Но жест-поступок должен стать жестом в слове, личным словом-жестом. Впрочем, с Августином так оно и случится - в его собственной жизни, представшей в его "Исповеди", тексте этой удивительной жизни. Жизни уникальной, но имеющей в виду столь же единственную жизнь, но ставшую смыслом для всех: жизнь Иисуса Христа всесовершеннейшего на все времена образца.
Тщета книжного учительства: всебытийствующей тотальности научить нельзя, ибо вне этой тотальности нет ничего. Кроме...
Меж пальцев святая вода...
Ничего нет, кроме слова о ней, если только ее, эту тотальность, переименовать: назвать вечное умирание просто умиранием, опустив атрибут вечное как невыразимый в слове. И тогда: вновь, вновь и еще раз вновь - по кругу.
Циклическое время вечного школярства - линейное время вечного приближения ко всё снимающему (даже и самого себя) абсолюту. Круг и прямая. Разрыв круга, обнаруживающий разрыв меж приемом-словом и смыслом, который должен быть оконтуренным дидактической хитростью. Зазор меж знанием об умении - научении - быть и просто знанием о том, что есть быть.