Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
Шрифт:
Ясно, что текст "Исповеди" написан уже обращенным, и потому реминисценции Писания ("Тук пшеницы" - Пс., 80, 7; "Елей радости" - Пс., 44,8) в главах до обращения вполне понятны. Но именно они как раз и вносят драматический непокой мятущейся души на пути к чуду обращения - главному, волевым образом преподанному, самоуроку. Они - дополнительные аргументы глаголящей вечности, и тогда до и после - слова без смысла. Урок о вечной вечности с помощью вечных слов - урок быть спасенным, то есть быть хорошим. Умение лично изготовить личный вечный текст из вечных божественных слов, встроенных в личную исповедь и потому ставших глубоко личными, хотя и обращенными ко всем учащимся всеми учащими. Изготовить текст - выплакать текст. Изготовление плача?! В свете этих слов красноречие Амвросия должно стать просветляющим душу ученика светоречием. Видимым словом - оглашенным светом-цветом правильной речи, здравомысленно "учащей" спасению.
Как же свершилось чудо спасения?
– Или: как сказалось мучительное слово о самом себе к самому себе, проясняющее собственную душу
Урок(?) личного умения спастись, просветляющего обращения...
Вот этот великий текст.
"VIII. 6. Господи, я исповедую имени твоему и расскажу тебе, помощник мой и искупитель, как ты спас меня от рабского служения заботам житейским и избавил от уз плотских вожделений, крепко державших меня. Я занят был обычными делами, но во мне росла тревога, и каждый день я воздыхал пред тобою. Я часто посещал твой храм, в то свободное время, которое у меня оставалось от работы, своим бременем доводившей меня до стонов. Со мной вместе жил Алипий, не имевший тогда казенной должности. Опытный юрист, он уже три раза занимал ее и теперь ждал, кому бы снова начать продавать свои советы, как я продавал словесное искусство, если только ему можно обучить. Небридий же уступил нашей дружеской просьбе и стал помощником у нашего общего приятеля Верекунда, медиоланского гражданина и учителя грамматики. Верекунду очень нужен был верный сотрудник, и он, по праву друга, требовал себе одного из нас. Не корысть привлекла к нему Небридия, который, если бы хотел, мог больше стяжать своей ученостью, а долг благожелательства, потому что он, милый и нежный друг, не желал пренебречь нашей просьбой. Он вел себя очень осмотрительно, остерегаясь знакомств с сильными мира сего, и уклонялся от всего, что нарушало спокойствие духа. Он искал свободы духа и досуга, чтобы иметь время расспрашивать, читать и слушать о мудрости.
Однажды, когда Небридия почему-то не было с нами, в наш дом, ко мне и к Алипию, пришел некто Понтициан: он был, как и мы, африканец и занимал во дворце высшую должность, а чего он хотел от нас тогда, я не знаю. Чтобы поговорить с ним, мы все трое сели рядом. Случайно Понтициана привлекла к себе рукопись на игорном столе возле нас. Он берет ее, раскрывает и находит апостола Павла, неожиданно для себя, конечно; ведь принял-то он ее за одну из книг моего ремесла. С улыбкой глядя на меня, Понтициан обрадовался и удивился тому, что такие и только такие книги лежат передо мной. Человек этот был христианин и очень ревностный, часто подолгу простирался он с молитвой в храме пред тобою, Боже наш. Я открыл ему свою привязанность к этим книгам, и он тогда повел беседу об Антонии, египетском отшельнике, чье имя славилось среди рабов твоих, нам же было неизвестно до того часа. Многое рассказывал Понтициан, повествуя нам, невеждам, о таком муже и дивясь нашему невежеству. Затаив дыхание, слушали мы о столь близких, чуть ли не современных нам "чудных делах твоих", засвидетельствованных в правой вере и вселенской церкви. И мы и они были изумлены; мы - тем, сколь велики эти дела. Понтициан - тем, что мы о них не слыхали.
Потом речь пошла о сонмах монастырских насельников, об их нравах, благоухающих пред тобою, о плодах, приносимых бесплодной пустыней. Об этом мы тоже ничего не знали. Не ведали и о монастыре в самом Медиолане, за городской стеной, где жило множество доброчестных братьев, которых наставлял Амвросий. Понтициан все рассказывал и рассказывал, и молча мы внимали ему. Наконец, и сам про себя рассказал он вот что.
Как-то раз в Треверах, после обеда, пока император смотрел зрелище в цирке, Понтициан с тремя товарищами отправились на прогулку в сады, прилегающие к стене. Здесь они случайно разлучились. Один пошел с Понтицианом, а двое других уклонились в сторону. Блуждая, эти двое набрели на хижину, в которой жили какие-то рабы твои, нищие духом, кто наследует царство небесное. В той хижине нашли они рукопись с житием Антония. Один из них взял и стал ее читать и, пока читал, изумленный, его все больше охватывало пламенное желание самому начать жить так же и служить одному тебе, покинув светские должности, а по должности оба они были чиновниками. Он поднял, наконец, глаза, посмотрел на друга и, горя священной любовью и благоразумным стыдом, негодуя сам на себя, промолвил: "Скажи мне ты, к чему мы стремимся, снося все наши тяготы? Чего мы ищем? Ради чего боремся? Мы станем друзьями императора, - вот и все, чего мы достигнем во дворце? А там не все ли зыбко, не все ли полно опасностей? А сколько опасностей нас ждет на пути к этой должности, столь опасной! Божиим же другом я сразу могу стать, как захочу". [Затем], весь в смятении от зачинавшейся в нем новой жизни, он снова перевел взор на страницы, продолжал читать и менялся внутри, где ты видел его. Ум его совлекал с себя все мирское, как выяснилось вскоре. В сердце его бушевали волны, читая, он издавал порою возгласы, порывая [со старым] и одобряя лучшее. Он был уже твоим, когда сказал другу: "Прочь отметаю прежние надежды! Богу решил я отныне служить и приступаю к этому сейчас, на этом самом месте. Можешь не подражать мне, но мешать не смей". Тот ответил, что и сам хочет быть соучастником столь высокого служения и столь высокой награды. Оба они уже стали твоими и воздвигали крепость, имея потребные на то средства - оставление всего своего и последование тебе.
Тем временем в хижину вошли Понтициан с товарищем. Они искали друзей по всему саду и теперь, найдя их, стали звать с собой, так как уже близился вечер. Но те открыли им свое решение и намерение, поведали, как родилось и возросло в них это желание, и просили не докучать
Оба они имели невест, и девицы эти, узнав обо всем, так же принесли тебе обет девства.
7. Таков был рассказ Понтициана. Господи, его словами ты обращал мой взор на меня самого. Ты извлек меня из-за спины моей, куда я давно запрятал сам себя, не желая внимать себе. Ты поставил меня теперь лицом к лицу самого перед собой, чтобы я разглядел свою мерзость, уродливость и нечистоту, свои пятна и язвы. С ужасом видел я это, порывался бежать, но не мог, хотел отвести взгляд свой от себя, но Понтициан продолжал рассказывать, и ты снова ставил меня перед самим собой, снова приковывал ко мне взор мой, чтобы нашел я в себе неправду и возненавидел ее. Я знал о ней и раньше, но был бесчестен и забывал. Теперь же чем больше нравились мне эти здравомыслящие люди, всецело отдавшие себя тебе для исцеления, тем нещаднее я ненавидел сам себя, сравнивая себя с ними. Ведь уже давно, двенадцать полных лет тому назад, на девятнадцатом году жизни я прочел "Гортензия" Цицерона и проникся любовью к мудрости, но до сих пор не решался презреть земное счастье и свободно посвятить себя ее исследованию, хотя даже поиск ее, а не только обретение должно ценить выше всех наслаждений плоти и царств и сокровищ земных. Я был скверным, скверным, особенно в ранней юности, однако уже тогда просил у тебя чистоты и говорил: "Даруй мне чистоту и воздержание, но не подавай их теперь". Боялся я, что ты пошлешь их слишком скоро и исцелишь недуг похоти, которую хотелось мне тешить, а не гасить. И я ходил неправыми путями святотатственного заблуждения, но не потому, чтобы доверял ему вполне, а потому, что предпочитал его другим учениям, не рассматривая их по совести, а враждебно оспаривая.
Я полагал, что день за днем медлю оставить надежду на этот мир лишь потому, что мне неясно, куда направить путь. Пришел, однако, день, когда наг стоял я перед самим собой, и совесть во мне обличала меня: "Где твой язык? Не ты ли говорил, что сбросить суетное бремя тебе мешает неуверенность в истине? Что же, теперь ты уверился, а суета по-прежнему давит тебя своим грузом! Люди же, не изнурявшие себя исканиями, не тратившие больше десяти лет на размышления, расправляют свободные плечи, будто крылья!" Вот так угрызался я внутри и от ужасного стыда был сам не свой, пока слушал Понтициана. Он, наконец, кончил беседу, уладил нужное ему дело и ушел. А я, чего только не наговорил я себе после его ухода! Какими мысленными плетьми ни бичевал я свою душу, чтобы она стала заодно со мной, когда я пытался следовать тебе. Она упорствовала, не соглашалась и не оправдывалась. Были уже исчерпаны и отвергнуты все доводы, оставался один немой трепет. Как смерти, боялась она оторваться от потока привычек, в котором чахла и гибла.
8. Во внутренней моей обители велась страшная борьба, на которую я вызвал свою душу в опочивальне нашей, в сердце моем. С тревогой на лице, с мятущимися мыслями подошел я к Алипию и воскликнул: "Что творится! Слышишь? Невежды встают и берут себе небо, а мы с нашей ученостью погрязли тут в плоти и крови! Неужели стыдно идти по их стопам, если они опередили нас? Неужели не стыдно вовсе не подражать им?" Наговорив не помню что еще в таком роде, весь охваченный волнением, я кинулся прочь от него. Он же смотрел на меня безмолвно, с удивлением, пораженный столь непривычной речью.
О чувстве моем больше, чем слова, говорили лоб, щеки, глаза, цвет лица, голос.
Около нашего жилища был небольшой сад, которым мы пользовались, как и всем домом, потому что хозяин дома не жил там. Туда, в этот сад, увлекла меня буря, кипевшая в груди. Здесь никто не мог помешать мне в той ожесточенной схватке, в которую я вступил с самим собой, схватке, которая длилась, пока не был найден выход, уже тогда ведомый тебе, но не мне. Я страдал целительной болезнью и умирал живительной смертью, ощущая зло, но не постигая, какое благо придет вскоре. Итак, я ушел в сад, а следом за мной Алипий. Он ведь не был помехой моему одиночеству, а разве мог он бросить меня в таком состоянии? Мы сели с ним подальше от строений. Дух трепетал во мне, страшно негодовал я на себя за то, что не вступал в союз с тобою, в союз, угодный тебе, Боже мой. Все мои кости звали меня вступить в него, к небу возносились они в хвалениях. Не нужны были для этого ни корабли, ни колесницы, не надо было проходить даже того расстояния, какое прошли мы пешком от дома до места, где сидели. Не только "пойти", но и "достичь" означало здесь "захотеть идти", захотеть сильно и искренне, а не кидать из стороны в сторону свою полуискалеченную волю, которая то встает, то падает в борьбе.
Раздраженный своей нерешительностью, я совершал много действий, которые не всегда люди властны выполнить, если стремятся к тому, но не имеют членов тела или они у них связаны оковами, расслаблены и неподвижны. Я рвал на себе волосы, бил себя по лбу, сцепив пальцы, обнимал колени и делал все это потому, что хотел. "Хотеть" я мог бы и тогда, когда не в силах был бы поступать так, не имея послушных членов тела. "Хотеть" и "мочь" здесь разные вещи, тем не менее я действовал тут и бездействовал в том, что мне было несравненно приятнее и для чего нужно только желание, но желание бесповоротное. Возможность совпадала здесь с волей, "хотеть" уже значило "делать". Этого, однако, не происходило, и телу легче было покорствовать слабейшей воле души и заставить члены двигаться, чем душе подчинить одну лишь волю своей великой воле.