Исповедь куртизанки
Шрифт:
Она отсутствует так долго, что я уже начинаю беспокоиться, не прикарманила ли она дукат и не сбежала ли. Но даже опасность, исходящая от моих крысиных клыков, не убедила ее взять меня с собой за компанию. Похоже, эту целительницу можно вызвать только запиской, да и то к людям, которых она знает сама или о которых слышала. Так что появляются они лишь с наступлением темноты. К тому времени синьорина уже вновь засыпает, так что сначала они приходят ко мне на кухню.
Большую часть своей жизни я наблюдаю за тем, как люди реагируют на меня, когда я вхожу в комнату. Я настолько привык к этому, что уже могу отличить страх от отвращения или даже разглядеть деланое сочувствие еще до того, как нужное выражение появляется у них на лице.
Она оказывается такой маленькой, что выглядит сущим ребенком, хотя с первого взгляда заметно, что в этом повинен ее позвоночник, настолько искривленный влево, что ей приходится нагибаться в другую сторону, дабы компенсировать уродство, и одно плечо при этом оказывается выше другого. Что же до ее возраста, то о нем трудно судить, поскольку постоянная боль причиняет человеку больше вреда, чем самое разнузданное удовольствие, особенно в молодости. В ее случае сильнее всего пострадало тело. Собственно, при одном взгляде на ее лицо, способное внушить ужас пополам с восторгом, сердце замирает у вас в груди. Кожа у нее призрачно белая и гладкая, а на костях наросло довольно мяса, чтобы назвать ее фигуру ладной. До тех пор, пока она сама не взглянет на вас. Потому что у нее глаза мертвеца; провалы белой смерти, большие и неистовые, покрытые молочной пленкой слепоты.
Даже меня, привыкшего к шоку уродства, пугает безумие, которое я вижу в ее взгляде. Тем не менее, в отличие от меня, Ла Драге не приходится сносить зрелище мира, с раскрытым ртом взирающего на ее уродство. Даже если она и чувствует что-либо, то не показывает этого. Я поднимаюсь на ноги, чтобы поздороваться и предложить ей стул, но она отказывается.
– Я пришла к синьорине Фьяметте. Где она? – И она неподвижно замирает передо мной, напряженно и настороженно оценивая комнату вокруг себя, словно по-настоящему видит ее.
– Она… она наверху.
Ла Драга резко кивает:
– В таком случае я немедленно пройду к ней. Вы… ее слуга, верно?
– В общем, э-э… да.
Вот теперь она наклоняет голову к плечу, словно для того, чтобы лучше расслышать мой голос, и на лбу у нее собираются морщинки.
– Насколько вы низкорослы?
– Насколько я низкорослый? – Ее прямота так сильно ошеломляет меня, что я отвечаю не подумав: – А насколько вы слепы?
Я вижу, как остановившаяся в дверях Мерагоза ухмыляется. Проклятье. Ну конечно.
– Мне уже известно, что вы карлик, синьор. – Похоже, она улыбается, хотя улыбка на ее лице выглядит жутковато. – Но даже если бы я не знала этого, то определить это довольно легко. Стул отодвинулся, когда вы встали, но голос ваш по-прежнему раздается вот отсюда. – И она вытягивает руку ладонью вниз, безошибочно отмеряя расстояние от пола, равное моему росту.
Несмотря на испытываемую мной досаду, она все-таки умудряется произвести на меня впечатление.
– В таком случае вы уже знаете, какой я маленький.
– Но у вас коротки только руки и ноги, не так ли? Торс у вас, как у взрослого мужчины.
– Да.
– А голова у вас большая только спереди? Похожая на выпирающий баклажан.
Баклажан? В моменты довольства собой я склонен сравнивать ее со шлемом воина. Однако сейчас я вынужден согласиться с ней.
– Прошу прощения. Но ваш пациент – не я, – сердито заявляю я, не желая доставлять удовольствие Мерагозе перечислением своих уродств.
– Бучино? – доносится сверху голос госпожи. – Это она? Она пришла?
Ла Драга вновь склоняет голову к плечу, на сей раз куда резче, словно пытаясь в точности определить место, откуда исходит звук, и в эту секунду она похожа на птичку, собирающуюся подхватить трель, раздающуюся неподалеку. Когда она поворачивается, я уже забыт.
Наверху, оставшись у дверей, я смотрю, как они приветствуют друг друга чуть ли не с детской радостью – синьорина встает с постели и протягивает обе руки навстречу целительнице. И пусть Ла Драга чуточку старше ее, обе наверняка были еще девчонками, когда виделись в последний раз. Бог ты мой, сколько же всего произошло за это время!
В конце концов та опускает руки.
– Тебе следовало раньше обратиться ко мне.
Голос ее звучит негромко, и я вижу, как в глазах синьорины вспыхивает страх.
– Мы бы так и сделали, но у нас не было времени – мы спасали свои жизни, – решительно заявляю я. – Означает ли это, что вы нам не поможете?
– Нет, – отвечает она и оборачивается ко мне с резким движением головы, которое я уже начал узнавать. – Это означает, что лечение займет больше времени.
Начиная с этой ночи синьорина спит на чистых простынях, согреваемая ложью Мерагозы (которую та выдала с тем же удовольствием, что и сообщила мне правду), под присмотром необычной женщины, маленького слепого воробышка-калеки, чьи мази и притирания смердят столь тошнотворно, что всякий раз после ее появления меня так и подмывает поскорее убраться в провонявший до мозга костей город.
Вот так мы и остались жить в Венеции.
Часть вторая
Глава четвертая
По мере того как отрастают волосы моей госпожи и к ней возвращается здоровье, я все лучше узнаю город.
Я начинаю с того, что уже знаю: с узких улочек, идущих от нашего дома; первая ведет ко второй, вторая – через мост, третья приводит меня на кампо. Скученные городские постройки, маленький каменный колодец, церковь, лавка булочника, куда по утрам запах свежей выпечки привлекает небольшую толпу; все это делает его похожим скорее на деревню, чем на большой город. Но каждый город должен где-то начинаться, и мой старик рассказывает, что когда Венеция впервые вышла на берег из лагуны, то поначалу здесь были лишь дюжины крошечных островков, образовавшихся вследствие слияния отдельных домов, там и сям вросших в гнилую почву болот, и в те времена все передвигались между ними только на лодках. Но постепенно общины разрастались, обзаводясь церковью, кампо и каменным колодцем, затем они начали сливаться воедино посредством новых зданий и мостов, пока не получился город, где главными магистралями стали водные пути, а источником пропитания осталось море.
Правда это или выдумка, я не знаю, но она вполне меня устраивает, потому что теперь я представляю себе Венецию в виде множества больших и малых окружностей, сросшихся и перекрывающихся местами, каждая из которых является искусным сплетением суши и воды, подобно тому кружеву, что монахини плетут в качестве подарков для своей родни. Каждый день я исследую новую улочку, пока большая часть здоровенного северного острова не отпечатывается у меня в памяти, словно карта. Подобно Тесею наших дней, я разматываю нить памяти в помощь себе: фасад одного дома с золотой мозаикой, часовня с обезглавленной Мадонной на углу, съезд со старого деревянного моста с дырой в досках, арка нового, только каменного, особенный запах, долетающий из проулка, который ведет к затхлой воде. Таким способом я иду от еврейского гетто на западе, обхожу рыночные улицы Мерсерии, пересекаю площадь Сан-Марко, поднимаюсь над монастырем Сан-Заккария, а заодно еще дюжиной мелких каналов, пока впереди не показываются высоченные стены Арсенальной верфи, и при этом мне удается не замочить ног – хотя это можно назвать слабым утешением, потому как в городе все еще остаются районы, где даже компас был бы бесполезен, где переулки изогнуты, словно старые гвозди, а каналы ветвятся, как вены на руках у старухи.