Исповедь на тему времени
Шрифт:
Кара-Чурин Тюрк, могилу которого сровняли века, был на земле меньше чем гостем — он был кочевником.
ОСТРОВ
И он нашёл далёкий уединённый остров, ветры которого сдували подступающие опасности, а иззубренные скалы были как пики. Дремучие леса и голодные звери делали его непривлекательным, но, переждав там, переселенцы смогли бы вернуться на родину.
И обги поплыли на остров.
От сравнения с прежним на них обрушилась страшная боль. Чтобы её смягчить, люди старались забыть своё прошлое. Приспосабливаясь, их чувства, обострённые и утончённые, притуплялись и грубели, как грубеют руки кузнеца или пахаря. И всё равно они не выдерживали, предпочитая вечный сон. Так появилась смерть, которая стала передаваться по наследству. И вскоре её приняли, как болезнь, от которой нет лекарства.
Шли века. Переселенцы обосновывались на диком, неуютном острове. Сменялись поколения, и последующие отличались от предыдущих, как болотный папоротник от розы. Ежедневные заботы вынуждали забывать причину, по которой люди оказались в плену. Противоречащая делу, терялась и цель переезда, ибо невозможно строить дом, в котором не собираешься жить.
Обги постепенно забывали своего вождя и всё меньше говорили о том, чтобы покинуть остров, обжитый с таким трудом. Только корабелы ещё помнили, как попали сюда, сохранив своё искусство. По их расчётам время несчастья на их родине давно вышло. Однако против корабелов восстали.
— Зачем нужны корабли? — спрашивали их. — Чтобы покинуть остров? А не лучше ли его обустроить?
Корабелы молчали.
— И если корабли отплывают, — добивали их, — то почему ни один не вернулся?
— Кто же возвращается в тюрьму? — тихо возразил один из них.
Но их не слушали.
С тех пор обги стали островитянами. Им говорили теперь только то, что они желали услышать. И произносить слова стало легко — ведь они больше не творили.
Воспоминания объявлялись пустыми мечтаниями, иллюзией, никчёмной и глупой. Их топили в презрительных насмешках, прежняя страна именовалась утерянным раем, и это выражение затёртой монетой гуляло по острову. Простота стала синонимом истины. Отныне всё начиналось и кончалось островом, с его страданиями и наслаждениями.
«Корабль, — сообщала Всеобщая Энциклопедия Острова, — это средство передвижения, с помощью которого якобы пересекали воду. Обвешанный тряпьём “парусов”, он доставлял в места, расположенные вне Острова, предполагалось, что такие существуют».
«Плавание — способ передвижения через бесконечную хлябь, туда, где вода смыкается с небом. Ересь “плавания” носила некогда масштаб эпидемии. И до сих пор на глухих окраинах, где ещё теснится Зло, неучи соблазняют легковерных. Посвящение в пловцы состоит в том, что, лёжа на земле, машут руками и, напоминая лягушку, дёргают ногами».
Но гонения на пловцов были уже лишними, как повязка на глазах слепца. Выросших в неволе мысль о побеге наполняла ужасом. Высшей целью стал комфорт: одни поклонялись вещам, другие над ними насмехались. Такое различие во взглядах создавало впечатление свободомыслия. Допускалась и свобода речей, но от неё было мало проку. Большинство следовало тропой отцов, исповедуя их культы. Райские кущи, которые сулили покорным, соседствовали в них с адским пламенем, которое ждало бунтарей. Вместе с мёртвыми костями Остров покрывали бесчисленные храмы, кумирни, некрополи, пирамиды, напоминавшие о неведомом теперь вожде. Воскрешая, комбинировали забытые культы, и они
Многие занимались историей Острова, но историей Переселения — никто. Текло время — изобретённый островитянами эвфемизм уничтожения, — их культура всё больше приближалась к цивилизации, и их всё чаще посещали сомнения, смешанные с беспокойством. Многие стали подозревать, что их дом — лишь гостиница, а назначение жизни — возвращение. Стало хорошим тоном ругать устои, казалось, что, дав выход сомнениям, от них можно избавиться. Многие с упоением вторили заклинаниям нового культа, столь же бесполезного, сколь и старые. Революции обрели характер церемоний, бунты вылились в ритуал. Теперь уже многие хотели уплыть с Острова, но не знали, как. Развелись мошенники, эксплуатирующие чувство безысходности, спекулирующие на идее побега. Множество шарлатанов предлагало план, как покинуть Остров. Казалось, само их обилие предвещало Исход.
Но так длится до сих пор.
ВОР. МЕЖДУ ГЕРОЕМ И АНТИГЕРОЕМ
В засушливый год одна тысяча семьсот тридцать восьмой в окрестностях белокаменной орудовала шайка, в которую входил Иван, сын Осипа. Говорили, он сбежал с господского двора. Схватив, его морили голодом, примкнув цепью к медведю, которого по обычаю держали вместо собаки. Он снова бежал. А на воротах дерзко повисло: «Пей воду, как гусь, ешь хлеб, как свинья, а работай чёрт, а не я!»
В скором времени он уже атаман, люди его ватаги — бурлаки волжского понизовья, отпетые головы, мрачные, как ночь. Они уравнивали, как топор, не делая скидки ни монаху, ни служилому, ни вдове, ни мурзе. Дети ущербного месяца, они ловко орудовали кистенём, спутники ветра, легко уходили от погони. Им улыбалось раздольное счастье. Однако из гуляй-поля их манили городские теснины. И вот уже двадцатилетний Ванька, бесшабашно отчаянный, разжимает потные ладони и хитростью распахивает драные зипуны. Подбрасывая через забор курицу, он стучал в ворота, за которыми, ловя птицу, присматривался к чужому добру, чтобы, устроив пожар, не сплоховать в ночной суматохе. На ярмарках он открывал фальшивые лавки с рисованными окнами, у которых подолгу просиживали наивные простаки, ожидая товар взамен своих кровных. Ему приписывали все мыслимые увёртки. Когда надо, он был тише воды, когда надо, заливался соловьём. Чтобы не узнали, бывало, «изогнётся дугой — сразу станет другой». Он изъяснялся прибаутками, неотразимыми для ушей. «Эй! — кричал он из лодки обобранным до нитки селянам помещика Шубина. — Неужели у вашего барина нет другой одежды, и он всегда ходит в шубе? Ждите скоро портных, нашьём ему летних кафтанов!»
Ванька-балагур не лез за словом в карман, а чтобы его спрятать, прибегал к воровскому жаргону. «Дыба» для него «не мшонная изба», огонь, которым «сушат» несговорчивых — «виногор», а «мелкая раструска» — тревога. Раз его взяли с поличным. Скорые на расправу, сторожа зажали голову стулом и стали охаживать батогами. «Наложив на шею монастырские чётки, стукари в колотушку стали угощать меня железной сутугой», — признавался он позже. Не выдержав, он закричал: «Слово и дело!» Истерзанного, с посиневшей спиной, его доставили в Сыскной приказ. Он отправил караульного за водкой — «купить товару из безумного ряду», а принесший ему калачи товарищ прочирикал: «триока калач ела, стромык сверлюк страктирила» — в мякише были спрятаны ключи от тюремных замков.