Исповедь патриота
Шрифт:
– Взгляни на школьные учебники, - призывал он.
– Их составили евреи, чтобы запутать русских детей. А война в Персидском заливе?
– Но ведь Ирак начал... напал на Кувейт...
– Формально! Так только кажется. На самом деле за этим стоят евреи. Уж слишком им было выгодно. Ирак их обстреливал, они не отвечали. Выгодно, выгодно!.. Ирак и Кувейт - только видимость.
– А доказательства?
– Докажу! Не могло без них обойтись. Эту войну они устроили чужими руками. Если им надо, они что угодно устроят. Ты заметил, как у нас стали топить? Батареи
– Тоже евреи?
– А ты как думал! На прошлой неделе жарили, дышать было нечем. В этом весь смысл: то жара, то холод. Изводят! Общество "Память" тоже евреи организовали.
– Как?!
– Они, кто ж еще. "Память" на них работает. Пугает евреев, те бегут, Израиль крепнет. Дьявольский план. Это уже доказано.
– Кто доказал?
– Я!
– он выложил лист бумаги с нарисованными кружочками, квадратами и треугольниками, соединенными стрелками.
– Схема заговора!
– глаза его сияли, излучая ослепительный неукротимый свет, и было понятно, что он ни перед чем не остановится, распутает любой заговор, всех выведет на чистую воду и предъявит счет.
Учиться Бурову было некогда, все время съедала патриотическая деятельность. По его наблюдениям выходило, что все занятия, семинары, лабораторные работы в институте совпадают с митингами и собраниями патриотов. Разумеется, учебное расписание было составлено с умыслом, чтобы отвлечь патриотов и помешать.
– Расписание составляют евреи, - убежденно доказывал Буров.
Он принципиально не ходил на занятия, если сомневался в чистокровном происхождении преподавателя.
– Пойми, это, как девственность: один раз сдался, и все, тебя нет. Но меня им не окрутить!
– истово твердил он и стоял насмерть, храня свою непорочность.
Надо отдать ему должное: не было случая, чтобы он отправился на экзамен или зачет к преподавателю-еврею.
Иногда Буров делался чернее тучи. Чаще всего такое случалось, когда он доверял кому-то, а потом выяснялось, что человек оказался полукровкой или на четверть евреем. Не говоря уже о чистокровных евреях. Для Бурова это было подлинным несчастьем, он не верил, что чутье так могло его подвести, и расценивал случившееся как преднамеренный обман.
Обманувшись, Буров долго и безутешно горевал. Он погружался в черную меланхолию, горе застило свет. Я даже опасался за его здоровье: он выглядел таким беззащитным, таким ранимым.
В общежитие к Бурову приходили друзья, соратники по движению. Что-то общее читалось в их лицах, в глазах - какая-то неудовлетворенность, обида, недовольство, но вместе с тем заносчивость и высокомерие. Похоже, многих из них преследовали неудачи, жизнь не заладилась - то ли способностей не хватило, то ли усердия и характера, и они изуверились, но признаться себе в этом не доставало сил.
Все они были убеждены, что вина за неудачи лежит на ком-то другом, всегда легче, если виноват не ты, а кто-то, чужак. Да и кому охота признать себя неудачником и посредственностью, проще отыскать причину на стороне.
Порознь каждый из них чувствовал себя неуверенно, испытывал горечь.
Порознь
Да, порознь они находились наедине со своими горестями, невезением, проблемами, неудачами и не знали выхода, но вместе они были умны, красивы, талантливы, сильны, судьба благоволила к ним и сулила удачу.
Борьба с чужаками наполняла смыслом их существование, жизнь становилась полнокровной и увлекательной - не то что прежнее прозябание и маета. Их переполняло праздничное чувство приобщенности к большому и важному делу: ореол избранности окружал каждого из них.
Буров всей душой презирал христопродавцев, у него скулы сводило от ненависти к ним и отвращения.
Позже я потерял его из вида, он исчез и вот на тебе: явился-не запылился!
– Где ж ты пропадал, Буров?
– спросил я с искренним любопытством.
Лицо его омрачилось, он застенчиво помешкал, словно решал, стоит ли говорить.
– В Израиле, - проговорил он тихо, будто сознался в чем то постыдном.
– Ты?!
– опешил я.
История, которую поведал мне Буров, заслуживает общего внимания. Мать его рано умерла, вырастил его отчим, тихий человек, который в частых запоях пропадал неизвестно где. Буров был уверен, что отчима спаивают евреи, чтобы досадить ему, русскому патриоту Бурову.
Едва отчим появлялся после запоя, Буров учинял ему следствие и допрос в надежде узнать истину.
– Дались тебе евреи!
– в крайней досаде укорил его однажды отчим. Сам то ты кто?
– Кто?
– растерялся Буров.
– Еврей!
Большее оскорбление для Бурова трудно было придумать. Он был уязвлен до потери сознания.
– Я еврей?!
– побелел Буров от ненависти и скверны.
– А то кто же... Натуральный, - буднично отвечал отчим.
Морщась с похмелья от мучительной головной боли, он рассказал, что бабушка Бурова со стороны матери была еврейкой, национальность же у евреев, как известно, наследуется от матери, и хочешь не хочешь, а уклониться не удастся.
Узнав новость, Буров окаменел. Потрясенный до умопомрачения, он застыл, замер, оцепенел и лишь бессловесно пялился на отчима не в силах даже звука произнести.
– Не хотел я тебе говорить, но ты достал меня, - объяснил отчим свой поступок и побрел опохмеляться.
После его ухода Буров слег. Он лежал неподвижный, как колода, безмолвный, точно его разбила неведомая хворь. И пока он лежал, мнилось ему, что за окном сумерки, хотя только-только минул ясный полдень.
Открывшаяся Бурову правда была невыносимей, чем смертельная болезнь. Он был согласен на любой диагноз - на рак, на СПИД, только бы избавиться от свалившейся на него напасти. Да, он готов был на сделку с неизлечимым больным, хотя в глубине души он понимал, что надежды нет: вряд ли кто согласится стать евреем даже в обмен на исцеление.