Исповедь Сатурна
Шрифт:
У меня на размышление секунда, даже меньше. Я поднимаю свою винтовку и стреляю в правую руку Гримасника. И вижу, как падает его оружие. Сам он скрыт за небольшим барьером, но руку неосмотрительно выставил. Перед тем как упасть, он наклоняется и роняет винтовку. Я разворачиваю свое оружие на площадь и вижу, как спокойно идет Онищенко в сопровождении телохранителей. Не нужно спешить, мою дуэль с Гримасником никто не услышал. Я снова поднимаю винтовку и делаю еще один выстрел. Онищенко падает: я попал ему в ногу В последний момент я решил, что руки для политика важнее ног. Может, я и ошибался.
Я делаю еще один выстрел у него над головой, для убедительности. Я
Я знаю, что это очень рискованно, но мне нужно расставить все знаки препинания. Поэтому я вбегаю в соседнее здание и спешу к левому крылу, к лифтам. Один лифт застрял на каком-то этаже, очевидно, там выгружают бумаги для офиса, я видел их машину внизу. А второй направляется вниз. Третий этаж, второй, первый. Я стою на нулевом уровне. Кабина лифта открывается. Я хочу сделать шаг и вижу перед собой… Вижу перед собой… Но этого просто не может быть! Вижу перед собой… Константина, скривившегося от боли. В наброшенном на плечи пиджаке.
От неожиданности я вхожу в кабину лифта, и дверцы сразу закрываются. Я смотрю на сына, и он смотрит на меня. И мы оба молчим. Кабина лифта идет вверх. Я вижу пятно, расплывающееся у него на правой руке. Я ведь точно знаю, куда стрелял и в кого. Значит, Гримасник — это мой собственный сын?!
Мы молча смотрим друг на друга. Что еще можно сказать в такой ситуации? Теперь я знаю, почему убрали Ерофеева. Он придумал такую запутанную и страшную комбинацию, подыгрывая мне. Он решил, что для подстраховки нужно вызвать еще одного киллера из России. И этим вторым киллером оказался мой собственный сын. Получается, что с самого начала они меня обманывали. И хорошо разыгранный спектакль с упоминанием моего сына заставил меня самого искать варианты его приглашения в Америку. Приглашения Гримасника на собственную казнь. Я искал предателя, подозревал Джеймиссона и Кервуда. А оказывается, что меня предал мой собственный ребенок. Он был тем самым Гримасником, который должен был выстрелить в Онищенко, чтобы подставить меня.
Внизу уносят раненого премьера. Он хоть и бывший, но все равно скандал неслыханный. Место происшествия уже снимают операторы телевидения. А мы стоим в кабине лифта и молча смотрим друг другу в глаза. Как я раньше мог не увидеть в этих глазах выражение презрения и ненависти? Каким ослепленным дураком я был! Ведь он говорил мне о своих страданиях. Наверное, он считал, что во всем виноват только я один.
И вдруг я все понял. Все сразу понял. Я совершил самую большую ошибку в своей жизни. Уходя из дома, от своей стервы жены, я оставил ей самое дорогое, что у меня было, — моего сына. Я не имел права этого делать. Я обязан был настоять, чтобы его отобрали у этой дряни. Но у меня была такая проклятая профессия, что я не мог даже появляться рядом с Костей. Она получала деньги и все больше меня ненавидела. Я платил ей тысячу долларов, переводил деньги на воспитание сына. Теперь я представлял себе ее внутреннее состояние.
Мы ведь и разошлись из-за того, что, вернувшись одноруким инвалидом, я не мог зарабатывать себе на жизнь. Но потом,
Ей стало казаться, что она ошиблась, что не нужно было отдавать меня другим женщинам. Кроме того, она всегда срывала свою ненависть ко мне на ребенке. Я думал, что, уйдя из семьи, сумею устроить и свою жизнь, и их существование. А оказалось, что я ошибся. Я совершил самую большую ошибку в своей жизни — оставил сына истеричке, продолжавшей меня ненавидеть. И эту ненависть она передала моему сыну. Она внушила ему, что я негодяй, оставивший ее с ребенком. Она не говорила ему о моих переводах, скрывала, как я страдал без сына. Наверное, он не помнит, как в начале девяностых его украли и мне пришлось рисковать жизнью, чтобы его спасти. Наверное, и этот эпизод она изложила ему по-другому. Господи, я не имел права оставлять его с ней. Что я наделал!
В его глазах я прочитал то самое сумасшедшее упрямство, которое я так ненавидел в своей жене. Эта чуть наклоненная голова, эти сжатые губы, этот загорающийся ненавистью взгляд. Я слишком хорошо помнил лицо жены. Передо мной стоял ее сын, а не мой. Ее.
Разве могло быть иначе? Ведь я сам оставил его с ней, я сам разрешил ей в течение стольких лет травить душу ребенка воспоминаниями об отце, бросившем их на произвол судьбы. Что же я теперь удивляюсь? Я получил плоды ненависти, которую сам посеял. Я получил обратно своего сына, который уже не был моим.
— Почему? — хочу спросить я, но губы мои сжаты. Я не могу их раскрыть. Если в этот момент он достанет пистолет и начнет стрелять, я не смогу себя защитить.
Мы поднимаемся на последний этаж, и створки кабины лифта снова открываются. Здесь стоит Трошин. Он тоже умеет просчитывать позиции. В его руках пистолет. Ему нужно сделать так, чтобы оба стрелявших остались здесь. И Гримасник и Левша. Но едва он поднимает оружие, как мы вдвоем с сыном разворачиваемся и начинаем стрелять. Оказывается, у Кости в левой руке был пистолет. А у меня он в правой. Трошин отлетает к стене и, размазанный нашими выстрелами, молча умирает. Мы выходим из кабины лифта. У каждого в руке свой пистолет. У него осталось три патрона, у меня четыре. Хватит на каждого.
Мы стоим и смотрим друг на друга.
— Почему? — все-таки пытаюсь произнести я.
Он молчит. Он уже все сказал до этого. Как его били ребята в детстве, обзывая сиротой, как издевались над ним старшеклассники, намекая на мать, нагулявшую сына неизвестно с кем. Как он переживал и страдал из-за того, что меня не было рядом. Это потом я узнаю, что он выступал в армейской самодеятельности и получил кличку Гримасник. Это потом я узнаю, что в Таджикистане он выучился на снайпера, и его работа в банке была лишь прикрытием. Это потом я узнаю, что Ерофеев с самого начала планировал включить Костю в свою игру.
Мы стоим и смотрим в глаза друг другу. Неожиданно он поднимает свой пистолет. Я не смогу поднять свой. Даже если очень захочу. Даже если он начнет в меня стрелять. Я не смогу в него выстрелить. Есть вещи, которые выше человеческих сил. Я не могу стрелять в своего сына, в мальчика, которого я носил на руках, которого пеленал и купал, которого вынес из родильного дома, показывал другим офицерам. Я не смогу в него выстрелить.
У него дрожат руки. Я смотрю, как он держит пистолет. Почему они у него дрожат? И почему он выбрал эту проклятую профессию? Или она как проклятие передается по наследству? Я стою и жду, когда он выстрелит. Молчание длится секунду, вторую, третью. В этот момент он стреляет.