Исповедь военнослужащего срочной службы
Шрифт:
На сем первая часть повествования заканчивается. Продолжение, надо думать, следует.
Часть 2, однако
Турпоездка
Обустроившись в вагоне, мы первым делом распотрошили содержимое своих вещмешков и закатили пир на весь мир. Тот, кто когда-либо видел содержимое советского армейского сухого пайка, должен знать, что оно вполне съедобно, за исключением, пожалуй, твердейших и неизвестно в каком году засушенных "сухарей ржаных армейских", которыми без труда, при наличии определенной сноровки, крушить кирпичи. Очевидно, пищевая ценность этих изделий заключалась в толстом слое пенициллина, их покрывавшего. Возможно, в голодные годы или в блокированном немцами Ленинграде такой сухарь мог спасти человеку жизнь, но мы почли за благо отправить это лакомство
в мусорный ящик, должно быть, зажрались окончательно. Уничтожив почти половину запасов, мы даже не задумались над тем, что некоторым из нас предстояло почти трое суток неизвестно чем питаться. Но неожиданно свалившаяся на нас какая-никакая свобода окончательно притупила инстинкт самосохранения и способность мыслить рационально. Утоленное чувство голода вызвало вполне объяснимую дремоту,
Утром я с удивлением обнаружил за окном снег. Точнее, это был не снег, а так — небольшие островки, которые не успел выдуть ветер. Это, однако, свидетельствовало о том, что за окном похолодало, в то время как на момент отправки в Чарджоу было 24 градуса. Ночью, правда, холодало так, что подмерзали мелкие лужицы.
Никто не орал "подъем!", никто не пытался выгнать на зарядку, жизнь определенно налаживалась. За окном тянулись унылые казахские степи.
Юре и Владику следовало сходить ночью в Волгограде, и мы проводили время в философских беседах, наслаждаясь последними часами общения. Мне, узбеку, фамилии которого я уже не могу упомнить, и еще двум ребятам нужно было ехать до Москвы.
Волгоград поразил меня здоровенной плотиной, по гребню которой проходили железнодорожные пути, как мне показалось.
Наутро, оставшиеся уже вчетвером мы поняли, что запасы съестного подошли к концу. Денег у меня почти не осталось, у других с этим было не лучше.
К середине следующего дня голод начал конкретно заявлять о себе. Я лежал на второй полке и с тоской смотрел, как упитанная тетя безуспешно пытается впихнуть что-нибудь из еды в толстощекого мальца, который воротил нос от всего: и от предложенного яичка вкрутую, и от аппетитной курочки, и от огурчиков-помидорчиков. В воздухе умопомрачительно пахло едой. Должно быть, взгляд мой был настолько красноречив, что тетя, перехватив его тут же поинтересовалась, не голоден ли я. Я собрал в кулак все силы и сдавленным голосом ответствовал, что нет, не голоден. "Да я же вижу" — всплеснула руками тетя, "как же не голоден, когда вон у тебя щеки ввалилсь, бедные солдатики, чем вас там кормят!!! Ну-ка быстро слезай вниз!!!" Оценив сконцентрированные на мне волчьи взгляды моих попутчиков, я не стал заставлять себя упрашивать второй раз, но предупредил на всякий случай, что я не один. "Да тут на всех хватит, зови своих товарищей, я уж давно вижу, что они не спят, а только притворяются". Товарищи, звучно клацнув зубами, устремились к ней. Я мигом оказался внизу, чтобы не отстать. Тетка извлекла откуда-то безразмерную сумку, набитую всевозможной снедью, которой бы хватило на взвод таких оглоедов как мы и принялась угощать нас, постоянно причитая о недокорме военнослужащих срочной службы и об их зажравшихся командирах. Она так разволновалась, что произвела настоящий переполох среди соседей по вагону, которые активно начали откликаться на ее крики, что "тут солдатики с голоду помирают", что на оставшееся время пути проблема продовольствия была решена окончательно и полностью, благо мы были единственными «солдатиками» во всем вагоне. Увидав, как мы с аппетитом наворачиваем теткины разносолы и ее не то сын, не то внук тут же обнаружил явные признаки аппетита и начал трескать все подряд. Тетка была в восторге — одним метким выстрелом она убила двух зайцев. Давненько я не видел такого единения народа и армии, честное слово. За окном после Волгограда началась настоящая зима, везде были наметены здоровенные сугробы, шапки деревьев окутаны пушистым снегом.
Наступили последние сутки нашего путешествия, следующим утром мы должны были быть в Москве. Так оно и случилось.
Выгрузившись на казанском вокзале я впервые ступил на территорию этого города. Раньше мне никогда не доводилось здесь бывать. Узбек утверждал, что в Москве у него живет сестра и предлагал нам завалится всей толпой к ней в гости на денек-другой. Я резонно ему возразил, что вряд ли его замечательная сестра будет в восторге, ежели ее любимый братец завалится к ней в компании еще трех таких же мушкетеров, тем более, если она живет не одна. Узбек задумался, но мысль погостить у сестры накрепко засела в его голове. Он начал изобретать всевозможные хитроумные варианты осуществления своей затеи, но командировочное предписание и остальные документы были у нас с ним одни на двоих, ибо как мы ехали в одну и ту же часть, один же я ехать не мог — мне непременно задали бы вопрос о местонахождении напарника. Да и он без документов и в форме стал бы легкой добычей первого же патруля. В конце-концов мы уговорились на том, что вместе доедем до Белорусского вокзала, откуда нам следовало ехать на электричке до станции Кубинка, а там уж определимся с расписанием, прикинем что к чему и примем какое-нибудь решение. В городе было на удивление легко ориентироваться, мы спустились в метро, пересели на кольцевую линию, а затем интуиция подсказала мне, что название станции «Белорусская» имеет непосредственное отношение к Белорусскому вокзалу. На вокзале мы проникли в воинский зал и расселись там. Я отправился к билетным кассам, быстренько переписал расписание электричек интересующего меня направления. Осталось только вернуться к своим, но по пути меня поджидала засада. Проклятая близорукость и невнимательность сыграли со мной коварную шутку: я беспечно продефилировал мимо комендантского патруля с цельным подполковником во главе, совершенно не заметив его. И соответственно не отдав честь. За что тут же был окликнут, но, погруженный в свои мысли и оклика не услышан, остановился я только тогда, когда меня догнал один из солдатиков-патрульных и сообщил, что меня зовет начальник патруля. Неотдатие чести со слов подпола было чудовищным преступлением, граничащим только с изменой Родине. Я был доставлен в комендатуру вокзала, где у меня отобрали военник и посадили в ожидании своей участи на скамейку. Вскоре я предстал пред несветлыми очами военного коменданта вокзала. Мое объяснение насчет близорукости никого не удовлетворило и мне полчаса выговаривали о том, что начинать службу с подобных поступков — верный путь в дисбат, грозились отправить в какие-то Алешинские казармы, хуже которых может быть только исламский ад, а также доложить моему командиру, правда, не сказали, какому именно. Я что-то лепетал в свое оправдание, но потом понял, что скорбное молчание, изредка прерываемое словами "виноват, товарищ полковник", можно существенно сократить время экзекуции. В конце концов команданте успокоился и вопросил
Кубинка
На КПП нас усадили в помещении комендатуры, где мы дождались представителя той части, в которой нам предстояло служить, который и отвел нас в расположение. Это была трехэтажная казарма из белого кирпича. Здание выглядело сравнительно недавно построенным (по строительным меркам). Около входной двери висела красная стеклянная табличка, на которой золотыми буквами было выведено "Войсковая часть N 54876". Как выяснилось, это и был знаменитый гвардейский истребительный авиаполк имени Маршала авиации Советского Союза Ивана Никитича Кожедуба. Лиц офицерского состава было в несколько раз больше, чем нас, «двухгадюшников». Меня определили во вторую эскадрилью. Узбека — не то в первую, не то в третью. Обе они находились на третьем этаже. Вторая — на втором. На первом находилась ТЭЧ (она же "течь"). Меня заботливо принял каптерщик, эстонец по фамилии Калюстэ, козел, как впоследствии выяснилось, редкостный. Он забрал у меня мою парадку и я переоделся в повседневную форму (днем позже мне выдали ПШ — полушерстяная форма одежды, обычно на зимний период). Калюстэ спросил, не привез ли я с собой водки, козырной жратвы или еще чего-нибудь экзотического из Туркмении и очень удивился, когда я ответил отрицательно. Мне показали мою койку и тумбочку. Койки, к моему удивлению, оказались одноэтажными, довольно редко расставленными, с неудобной сеткой из витых пружин, спать на ней было весьма неудобно — задница свисает в нижней точке, а голова и ноги — в верхних. Места было — мама не горюй. Все меня удивляло в моем новом месте пребывания: дневальный, который сидел верхом на тумбочке и болтал ногами, читая какую-то книгу, народ шлялся по казарме в тапочках, несколько человек внаглую спали, целиком накрывшись одеялом, при появлении какого-то офицера дневальный не вскочил по стойке смирно, и не заорал «смирно», а лишь на секунду поднял глаза и опять углубился в чтение. Офицер же (лейтенантик какой-то), лишь кивнул ему в знак приветствия и промчался в туалет, куда видимо и стремился попасть. Если где на свете и существовал Устав, то это место не имело к нему никакого отношения. В казарме было тепло, даже жарковато.
Поход на ужин удивил меня еще больше — никто не строил весь личный состав, люди, которые были в наличии и желали отужинать, лениво позевывая, собирались, выходили на улицу (обычно из эскадры набиралось не более 10–11 человек), образовывали что-то вроде колонны по два и ежась от холода топали в столовую по каким-то козьим тропинкам, протоптанным в снегу. Ни о каком строевом шаге и речи не шло. Отдавать честь встречным прапорщикам нужным не считалось, это было западло, да и они не требовали. Встречные в чине от лейтенанта до капитана удостаивались вялого движения руки, какое делаешь, отгоняя муху. Майоры и выше были счастливчиками, которым честь отдавали почти правильно, мах рукой делался чуть резче. Словом, Уставом здесь и не пахло, наврали мне все про Кубинку. Посмотрим, как тут с дедовщиной. Пока что проявлений таковой я не встретил.
Столовая удивила еще больше. Столы на 6 и на 4 человека, стеклянная посуда (которая месяца два спустя была все же заменена на алюминиевую, а стальные ложки-вилки на аналогичные из того же металла) и самое главное — раздатка, прям как в обычной столовой, не хватало лишь кассового аппарата. Все питающиеся брали подносы (здесь их называли «разносы», подносом именовался удар, произведенный в соответствующую часть лица, черпак же следовало называть "разводягой"), шли вдоль раздачи, накладывали на них все полагающееся и шли занимать свободный стол, дабы заняться трапезой. Можно было подойти и во второй раз, если не наелся, но компот, масло, сахар и яйца (яйца выдавались по воскресениям) можно было получить только один раз — черти раздатчики хорошо запоминали лица проходящих и при повторном получении этих деликатесов могли возникнуть проблемы. В остальном же ограничений не было, во всяком случае, до некоторых пор. Все это приятно поразило.
После возвращения с ужина в казарму я впервые увидал нашего старшину — сравнительно молодого прапорщика-белоруса, который, выгнав из каптерки Калюсту, зазвал меня туда, осмотрел мои вещи и порасспрашивал о том, о сем. Далее, народ в тапочках вяло построился вдоль «взлетки», произвел перекличку и получив команду «отбой» так же вяло разбрелся спать. Прапор ушел домой. Я не верил своим глазам, после учебки видеть такое было немного странно.
Засыпал долго, сказывалось обилие впечатлений, но в часа два ночи был разбужен Гаврюшей — мешкообразным нескладным парнем из Уссурийска. Гаврюша был недавно произведен в «черпаки» — то есть, считался прослужившим уже год. Спросонья я ничего не соображал и даже не сразу понял что от меня хотят, когда он привел меня в бытовку (место для глажения одежды, пришивания пуговиц и всяких прочих подобных вещей, снабженное гладильными досками и утюгом) и сообщил, что я должен вылизать линолеум в этой комнате от следов резиновых подошв сапог при помощи тряпки, щетки, мыла и алюминиевого таза с водой. Пока я тормозил, рассуждая, что же мне следует сделать — дать Гаврюше в ухо за столь оскорбительное предложение, совершенно не подходящее к данному времени суток, или же приступить к работе (хрен знает, какие здесь на самом деле порядки и обычаи, да и Гаврюша не казался слабым челом), в бытовку вошел еще один зольдат (рядовой Узбяков, имени его, к сожалению не запомнил, «дедушка», прослуживший полтора года) и напомнил Гаврюше о неком Законе (про который я больше нигде и никогда не слышал), запрещающем эксплуатировать и прессовать «молодых» ("чижей", «шнурков», «салабонов» — где как звали, отслуживших всего полгода) в первую ночь (блин, прямо как право первой ночи звучит). В связи с этим Гаврюша со вздохом взял тряпку, щетку и самолично принялся за пол в бытовке, а я отправился спать.