Исповедь
Шрифт:
Стихотворение «Лишь раз один, как папоротник, я» также шокирует Книжника, ибо в нем наряду с женским самолюбованием, звучит откровенно скандальный чувственный призыв. Книжник пытается увидеть Черубину в ряду ее предшественниц, определить ее место в женской лирике и дать совет: «В стихотворениях Черубины де Габриак несомненно есть и темперамент, и характер, и страсть, качества весьма драгоценные в поэзии. Однако, необходимо, чтобы эти качества сопровождала и скромность, которая составляет исконное украшение молодых девушек, не исключая и поэтесс. <…> Ибо такой исступленной влюбленности в себя не было даже у покойной Мирры Лоховицкой, одной из самых ярких поэтесс сапфической школы».
Заметим, что Мирра Лоховицкая была любимой поэтессой Дмитриевой. Что же касается «Дневника Марии Башкирцевой», то он стал целой эпохой в культурной жизни Франции и России. Пронизанный эстетическим самосозерцанием, эгоцентрическим восприятием мира и страстным честолюбием, «Дневник Башкирцевой» впервые представил жизнь женщины как нечто самоценное. М. Сабашникова вспоминает, как в юности ей попался в руки этот дневник, и с этого момента жизнь ее наполнилась особенным смыслом — это было: «волшебное сотворение собственного я»[35],
Волошин определяет поэтическую традицию Черубины как нечто близкое романтизму, хотя понятие романтизма, по его мнению, «менее глубоко и слишком широко». Действительно, по-новому выраженная романтическая традиция явилась основополагающей в новаторстве Дмитриевой. Маковский так объяснял успех Черубины: «Не надо забывать, что от запавших в сердце стихов Блока, обращенных к „Прекрасный Даме“, отделяло Черубину всего каких-нибудь три-четыре года: время было насквозь провеяно романтикой»[36]. Несмотря на обличие Прекрасной Дамы, в образе Черубины узнается традиционный романтический герой, сверхчеловек, демонически гордый, эпатирующий, страстный и трагический. Волошин пишет: «темперамент, характер и страсть. Нас увлекает страсть Лермонтова. Мы ценим темперамент в Бальмонте и характер в Брюсове, но в поэте-женщине черты эти нам непривычны и от них слегка кружится голова»[37]. Цветаева перечисляла комплекс романтических черт поэтессы: «Нерусская, явно. Красавица, явно. Католичка, явно. Богатая, о, несметно богатая, явно <…> то есть внешне счастливая, явно, чтобы в полной бескорыстности и чистоте быть несчастной по-своему Роскошь чисто внутренней, чисто поэтовой несчастности — красоте, богатству, дару вопреки. Торжество самой субстанции поэта: вопреки всему, через все, ни из-за чего — несчастности. И главное забыла: свободная — явно: от страха своего отражения в зеркале приемной „Аполлона“ и в глазах его редакторов».
Романтическая героиня, которой литературная традиция отводила лишь место экзотической «дикой женщины», цыганки, жительницы горного Кавказа, или даже Татьяны Лариной, должна была, наконец, появиться в русской литературе как женский вариант Алеко и Чайльд-Гарольда. Необходимостью в такой героине объясняется и культ Марии Башкирцевой, с ее демонической гордостью и честолюбием, и интерес символистов к св. Терезе, которая, находясь под наблюдением инквизиции, бросила вызов обществу и христианской вере, отстаивая свое избранничество перед Христом. Волошин и Дмитриева гениально угадали острую нехватку такого персонажа в русской литературе и в русской жизни и в лице Черубины создали такую романтическую героиню, которая одновременно была бы реальным человеком, а не литературным персонажем, и поэтом-автором собственного лирического «я», а не сюжетом чужих стихов. В этом состоит важная причина, обеспечившая Черубине такой успех. Не случайно Анненский заявлял: «Пусть она — даже мираж, мною выдуманный, я боюсь этой инфанты, этого папоротника, этой черной склоненной фигуры с веером около исповедальни, откуда маленькое ухо, розовея, внемлет шепоту египетских губ. Я боюсь той, чья лучистая проекция обещает мне Наше Будущее в виде Женского Будущего. Я боюсь сильной».[38]
* * *
Разоблачение мистификации Черубины де Габриак произошло неожиданно быстро и совпало с обострением давно назревавшего конфликта между Дмитриевой и Гумилевым. Этот конфликт привел к дуэли между Волошиным и Гумилевым. Немецкий поэт и переводчик Иоганн фон Гюнтер, принадлежавший к группе «молодой редакции „Аполлона“», сыграл здесь вдвойне неблаговидную роль. Несмотря на то, что мистификация проходила успешно, психологическое напряжение, в котором жили участники мистификации, и особенно Дмитриева, нарастало и вскоре привело к мучительному психологическому раздвоению у поэтессы, которое отразилось в стихах Черубины: «В слепые ночи новолунья» и «Двойник». В этих стихах звучит страстное желание встречи со своим двойником и одновременно страх перед этой встречей. Поэтесса все более остро ощущает необходимость прекратить затянувшийся обман и писать стихи от собственного лица. Гюнтеру удалось добиться признания от Дмитриевой, доверившейся человеку, который был, казалось, дружественно к ней настроен. Кроме того, Гюнтер угадал романический характер отношений Дмитриевой с Гумилевым и Волошиным. Гюнтер рассказал тайну Черубины Кузмину, а тот Маковскому. В это же время Гумилев в последний раз делает предложение Дмитриевой и получает оскорбительный для него отказ. А когда через несколько
Здесь начинается история дуэли Волошина и Гумилева. Посмотрим на историю дуэли с точки зрения ее связи с мистификацией, связи не только временной, но и психологической. 19 ноября в мастерской художника Александра Головина, которая находилась над сценой Мариинского театра, собрались сотрудники «Аполлона»: А. Блок, В. Иванов, И. Анненский, М. Кузмин, С. Маковский, А. Толстой, М. Волошин, Н. Гумилев, Б. Анреп, А. Шервашидзе и Е. Зноско-Боровский. Они должны были позировать для группового портрета «Аполлона». Маковский так вспоминает то, что произошло в тот день у Головина: «Мы разбрелись попарно в круглой и поместительной „чердачной“ мастерской Головина, где ковром лежали на полу очередные декорации, помнится — к „Орфею“ Глюка. Я прогуливался с Волошиным, Гумилев шел впереди с кем-то из писателей. Волошин казался взволнованным, не разжимал рта и только посапывал. Вдруг, поравнявшись с Гумилевым, не произнеся ни слова, он размахнулся и изо всей силы ударил его по лицу могучей своей дланью. Сразу побагровела правая щека Гумилева и глаз припух. В этот момент Шаляпин внизу на сцене запел арию „Заклинание цветов“. Гумилев рванулся с кулаками на Волошина, но их тут же разняли. Он проговорил: „Ты мне за это ответишь“. „Вы поняли“? — спросил его Волошин. „— Понял“»[39].
Вызов на дуэль произошел тут же. Секундантами Волошина были А. Толстой и А. Шервашидзе, Гумилева — М. Кузмин и Е. Зноско-Боровский. Среди противоречивых воспоминаний о дуэли, одно из наиболее точных принадлежит А. Толстому. Гумилев требовал самых жестких условий: стреляться на пяти шагах до смерти одного из противников. Но секундантам удалось договориться на дуэль с двадцати шагов по одному выстрелу с места по команде. С трудом удалось найти настоящие дуэльные пистолеты. Кто-то по этому поводу заметил: «Ими мог стреляться Пушкин»[40]. Странная особенность дуэли состояла в том, что два крупнейших русских поэта Серебряного века стрелялись и могли быть убиты на дуэли за честь женщины на Черной Речке, месте, где был убит Пушкин. К счастью никто не пострадал. Волошин вспоминает, что в ту минуту больше всего боялся попасть в своего противника. Гумилев промахнулся, несмотря на то, что был прекрасным стрелком и «специалистом» в дуэльном искусстве.
Совпадение по времени разоблачения мистификации и дуэли не случайно. В течение всей мистификации рядом с Дмитриевой и Волошиным постоянно присутствовал Гумилев. Он делал предложение Лиле и был ею отвергнут в начале и в конце мистификации. А конец мистификации совпал с дуэлью. Это говорит о невероятном напряжении как участников мистификации, так и Гумилева. Дуэль поставила всех трех на грань настоящей трагедии. Гумилев знал, что мог убить признанного крупного поэта. Волошин, убежденный противник насилия, вел себя противно своему мировоззрению, нанося пощечину Гумилеву. А Лиля не удерживала Волошина от дуэли и даже написала в то время одной из своих подруг о вызове на дуэль: «Макс вел себя великолепно». Видимо, она не осознавала, что могла стать соучастницей убийства Макса. Так мистификация с Черубиной закончились не только тяжелыми последствиями для творческого самоопределения поэтессы, но и дуэлью, как своеобразным символом того, каковы могут быть последствия мифотворческого эксперимента. Весь этот подтекст оказался закрытым для большинства современников и история дуэли подавалась в комическом свете. Водевильному характеру восприятия дуэли способствовало то, что один из участников потерял в снегу калошу, которая была найдена приехавшей на место дуэли полицией. Пресса, ищущая материал для шуток по поводу нравов в среде символистов, превратила дуэль в ходячий комический сюжет в газетах по всей России. Этому же способствовал и сам Волошин, скрывавший тайную сторону истории с Черубиной.
С разоблачением мистификации Черубина не окончила своего существования. Началась ее вторая жизнь. Не было новых стихов Черубины де Габриак, но зато старые печатались, а впоследствии распространялись в самиздате, и находили поклонников вплоть до наших дней. Хотя в узком кругу «Аполлона» тайна ее была раскрыта, широкая публика не была об этом оповещена. Уже после встречи Дмитриевой с Маковским во втором номере «Аполлона» вышла подборка из ее двенадцати стихотворений. В письме за 29 ноября Волошин рассказывает об огромном новом читательском успехе Черубины: «Ей подражают, ее знают наизусть люди, совсем посторонние литературе, а петербургские поэты ее ненавидят и завидуют». Редакция «Аполлона» заказывает Дмитриевой ряд переводов. А через несколько месяцев в десятом номере «Аполлона» за 1910 год выходит еще одна подборка тринадцати черубининых стихотворений в блестящем декоративном оформлении Евгения Лансере. Позднее отдельные публикации стихов Черубины (возможно, даже без ведома Дмитриевой) появлялись в различных провинциальных журналах.
Раскрытие мистификации взбудоражило умы аполлоновцев не меньше, чем незадолго до этого сама Черубина. Культ Черубины разбился вдребезги, и взамен него появилась не менее страстная критика. Осуждалась и ее внешность, и стихи как вторичные, подражательные или даже не ею написанные. Переход от восторга к негодованию был вызван, безусловно, чувством обиды обманутых людей. Первым ударом, нанесенным поэтессе мемуаристами, было утверждение о ее уродстве. Сам Маковский, больше всех пострадавший от мистификации, утверждает этот образ, когда в своих воспоминаниях о встрече с Дмитриевой после разоблачения мистификации он пишет о ней как о страшной химере вставшей перед ним вместо прекрасной Черубины, в которую он был влюблен. Александр Амфитеатров в статье о Волошине «Чудодей» так писал о Дмитриевой: «лукавая литературная авантюристка, к слову сказать, оказавшаяся, когда ее обличили, на редкость безобразною лицом»[41]. Более серьезными были обвинения в невысоком качестве ее стихов. Впрочем, их опровергал уже тот факт, что те же самые стихи получили высокую оценку у авторитетных критиков (включая И. Анненского, так и не узнавшего тайны Черубины). Но что действительно могло бросить тень на поэтическое творчество Черубины — это заявление Маковского, будто Волошин сам писал за Дмитриеву стихи.