«Истерический дискурс» Достоевского
Шрифт:
В то время как протагонисты, определяя симптомы, называют их своими именами, диагнозы докторов зачастую строятся на соматических объяснениях. Так, например, в оправдание нарушения Ставрогиным социальных поведенческих норм доктор констатирует повышение температуры и белую горячку, снимающую с него ответственность за историю с носом Гаганова и другие возмутительные выходки. В случае Степана Верховенского доктор, забавно именуемый Зальцфишем (в ознаменование его немецкого или немецко-еврейского происхождения [5] ), призван установить телесное состояние пациента. Заключение врача сугубо медицинское: Степан стал жертвой холеры — никаких намеков на нервное потрясение. Анализ психического состояния/расстройства опирается, однако, не столько на знания врача, сколько на интуицию неискушенных в медицине героев. Похоже, что все они способны тонко чувствовать душевные состояния друг друга, отмечая (хладнокровно или с состраданием) внезапные смены настроения или образа мысли, наделяя смыслом такие проявления, как хихиканье, крики, смех, немота или резкие движения.
5
Напомним также о фамилиях Рутеншпитца в «Двойнике» и Герценштюбе в «Братьях Карамазовых».
Не только хроникер (и его двойник: всезнающий повествователь), но и все действующие лица
3
Очевидно, что феномен истерии толкуется Достоевским неоднозначно. С одной стороны, он относится к ней как к психической болезни, а с другой — как к проявлению общей нервозности (утрированности, раздраженности, переувеличенности чувств и идей, беспокойства, эксцентричности). Понятие «истерика» характеризуется при этом множеством семантических оттенков — от драматических до комических. В выражениях «припадок», «удар», «безумие», «бред», «белая горячка», «аффект», «исступление», «мания», «обморок», «беспамятство» и т. п. семантическая окраска ключевого понятия еще более усиливается. Комический эффект возникает, когда предложения типа «с нею сделалась истерика» употребляется вне указания на какую-либо патологию. «Ха, ха, ха, ха, ха! — Дама металась из стороны в сторону на диване от смеха. — Боже мой, со мной сделается истерика! Ох, какой смешной!., кхи, кхи, кхи! Смешной…» [Чужая жена или муж под кроватью]. То же самое предложение «и с нею сделалась истерика» в «Игроке» имеет противоположное значение. Здесь наречие «истерически» служит обозначением характера нетерпеливой женщины: «Иногда она задавала этот вопрос и Ивану Федоровичу, и, по обыкновению своему, истерически, грозно, с ожиданием немедленного ответа» [Игрок: 331].
В «Братьях Карамазовых» подход к феномену разнообразнее, чем в «Бесах», так как слово, вплетающееся в комментарий других участников дискурса, предоставляется самой медицине, а именно — физиологам. Хохлакова истолковывает истерику как серьезную болезнь. Пользуясь соответствующей лексикой, она сообщает: «истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила ужасная, страшная слабость, она легла, завела глазами и стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе». Смешная фамилия доктора-немца («сердечная каморка») нисколько не смягчает произошедшее. Алеша «рассказывал ему [Ивану] об истерике, и о том, что она, кажется, теперь в беспамятстве и в бреду». Иван холодно комментирует: «От истерики впрочем никогда и никто не умирал. Да и пусть истерика. Бог женщине послал истерику любя». Саркастический комментарий Ивана воспроизводит при этом не только общий предрассудок эпохи, но и убеждение психологов в гендерной специфике неврозов. Истерические припадки в произведениях Достоевского совершаются всегда в случаях душевных потрясений, неслыханных переживаний, грозящихся катастроф и т. п. Женщины используют соответствующие припадки с тем, чтобы избежать ответственности и вместе с тем оказаться в центре общественного внимания. Театральный аспект подробно описанных инцидентов никак не затушевывается. В современных Достоевскому психологических теориях в описаниях истерики подчеркивались элементы притворства. У Достоевского притворство свойственно, однако, не только женщинам, но и мужчинам слабого характера. Из внутреннего монолога подпольного человека явствует, что его истерический припадок не совсем искренен: «но все-таки штука была в том, что истерика должна же была пройти… я начал помаленьку… но неудержимо ощущать, что ведь мне теперь неловко будет поднять голову и посмотреть» [Записки из подполья]. Тем не менее во взрывах души допускаются и мгновения крайнего отчаяния и скорби (Лизавета, Виргинский). Интересны наблюдения рассказчика в «Униженных и оскорбленных» по поводу истерики Нелли. С одной стороны, он подчеркивает театральный аспект истерического поведения женщин, с другой — настаивает на искренности эмоционального срыва и его тайных причин: «женщины… начинают плакать самыми искренними слезами, а самые чувствительные из них даже доходят до истерики. Дело очень простое и самое житейское и бывающее чаще всего, когда есть другая, чисто никому не известная печаль в сердце и которую хотелось бы, да нельзя никому высказать» [Униженные и оскорбленные: 254]. Устами своего рассказчика Достоевский формулирует в данном случае существенную для психоанализа идею. Истерика предстает симптомом неизвестной печали, т. е. «травмы» или «травматических переживаний» в терминологии Бройера и Фрейда [Freud 1896] [6] . Хотя истерика перешагивает гендерные границы в произведениях Достоевского, на первый взгляд кажется, будто «настоящие» истерические припадки мучат преимущественно
6
А. Эткинд настаивает на необходимости рассмотрения самих открытий Фрейда в зависимости от русской литературы и русской «психоаналитической» мысли [Эткинд 1993].
4
В отличие от истерии эпилепсия — болезнь, традиционно наделявшаяся возвышенно-духовными коннотациями (святая болезнь, morbus sacer). Припадками эпилепсии случались с выдающимися мужами — историческими и мифологическими героями, а симптоматика эпилепсии изучена лучше, нежели симптоматика истерии. Персонажам Достоевского свойственны симптомы, предшествующие эпилептическим припадкам, а именно моменты совершенной гармонии и экстатического счастья. Вместе с тем Достоевский никогда не упускает из виду отвратительную телесную сторону падучей болезни. Подробное описание психосоматического состояния эпилептика Мышкина вскрывает замкнутую, непостижимую область душевных и физиологических переживаний и ощущений. Их протоколированная фиксация в стиле «внутреннего отчета» посвящена всем стадиям эпилептического процесса: предчувствию и самоощущению страдающего, его мгновенно изменяющимся телесным и душевным восприятиям и в конце концов его парадоксальному обсуждению болезни после припадка в здоровом состоянии. Дискурс здесь не сводится к формулам и стереотипам (как иногда в случае истерики). Он построен так, что названия симптомов не взяты из медицинского и психологического словаря, т. е. они терминологически свободны. Таким образом развивается беспокойная, тревожная картина крайних переживаний одного индивида, его экстатических и унизительных опытов. Хотя самоописание субъективно, кажется возможным увидеть в нем авангардистскую трактовку болезни и тем самым установить его объективное значение. Об этом же, как кажется, свидетельствует и фрейдовское толкование эпилепсии на примере «Братьев Карамазовых» ([Фрейд 1969]; написано в 1928 году).
Размышления Мышкина о своей болезни мы узнаем из пересказа рассказчика: «он задумался между прочим о том, что в эпилептическом состоянии его была одна степень почти пред самым припадком… когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его». После припадка он «дошел до чрезвычайно парадоксального вывода: что же в том, что это болезнь… что это напряжение ненормальное, если самый результат… оказывается в высшей степени гармонией, красотой?» [Идиот]. В следующем абзаце повествователь как будто принимает точку зрения (постороннего) наблюдателя, присутствующего при припадке эпилепсии.
«Известно, что припадки эпилепсии, собственно самая падучая, приходят мгновенно» [Идиот: 2,4]. Это предложение предполагает общее знание о болезни, которое уточняется и обостряется упоминанием сопровождающих припадок ужасных зрительских впечатлений и нелепой сенсационности. «В это мгновение вдруг чрезвычайно искажается лицо, особенно взгляд. Конвульсии и судороги овладевают всем телом и всеми чертами лица. Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди; в этом вопле вдруг исчезает как бы все человеческое» [Идиот: 2,4]. Один раз Мышкин размышляет о болезни и несознательно, кажется, связывает грозящий припадок с «особенной идеей», т. е. сложной идеей эротического желания и отказа. Больной парадоксально счастлив в своей гармонии и «обижен природой» [Идиот: 3,3], неподдающейся точному анализу; он во всем отклоняется от норм.
Мышкин неожиданно обнажает свое умственное состояние перед ошеломленной публикой: «У меня слова другие, а не соответственные мысли». Болезнь ускользает от медицинского наблюдения, и дискурсом овладевает гипербола. Гипербола — с одной стороны, и возвышенное — с другой, станут бороться с чем-то ни на что не похожим.
Шатов оказывается знатоком болезни, о симптомах которой он узнает по странным ощущениям в пересказе Кириллова. Знание Шатова продиктовано не медиком, но опытным человеком: «Кириллов, это часто приходит? — В три дня раз, в неделю раз. — У вас нет падучей? — Нет. — Значит, будет. Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком…» [Бесы: з, 5]. Падучая Смердякова и Елены как-будто другого рода. Рассказчик в «Униженных и оскорбленных» описывает сцену: «Елена, стоявшая как без чувств, вдруг с странным, неестественным криком ударилась оземь и билась в страшных судорогах. Лицо ее исказилось. С ней был припадок падучей болезни» [Униженные и оскорбленные: 2,4], «она опять пала в бред и беспамятство». Бред, беспамятство, припадок, жар, горячка связываются воедино.
Припадки Смердякова — «иные легкие, другие очень жестокие» — происходят без высших ощущений. Приглашенный Федором Карамазовым доктор «стал было лечить, но оказалось, что вылечить невозможно» [Братья Карамазовы: 1,6]. Эпилепсия описывается не только со слов пациентов и повествователя, но также специалистов-докторов. Докторские рассуждения демонстрируют при этом, что собственно медицинский подход к болезни поверхностен, терапевтически неэффективен и не приближает к пониманию ее природы. Смердяков рассказывает Ивану Карамазову: «за Герценштубе, за здешним доктором тогда Федор Павлович посылали-с, так тот льду к темени прикладывал, да еще одно средство употребил» [Братья Карамазовы: 2, 6]. Рассказчик докладывает: «осмотрев больного тщательно (это был самый тщательный и внимательный доктор во всей губернии…), он заключил, что припадок чрезвычайный и „может грозить опасностью“,что покамест он, Герценштубе, еще не понимает всего, но что завтра утром…». То же самое относится к его трактовке истерики. Хохлакова замечает: «Я на силу дождалась утра и Герценштубе. Он говорит, что ничего не может понять и что надо обождать. Этот Герценштубе всегда придет и говорит, что ничего не может понять» [Братья Карамазовы: 2,4].
Замечательно, однако, что в «Братьях Карамазовых» прокурор в своей характеристике старается объяснить поведение Смердякова со ссылкой на суждение психиатров: «Сильно страдающие от падучей болезни, по свидетельству глубочайших психиатров, всегда наклонны к беспрерывному и конечно болезненному самообвинению. Они мучатся от своей „виновности“… безо всякого основания» [Братья Карамазовы: 4, 8].
Намек на «несознательное» эпилептика у Достоевского симптоматичен, но далее не развивается (позднее его теоретически разовьет Фрейд в истолковании мотива убийства отца). Подобно истерии, эпилепсия также знает случаи притворства. Так, неоднозначным оказывается эпилептический припадок Смердякова во время убийства Федора Карамазова. Иван сомневается в том, что с эпилептиком сделался настоящий припадок именно в этот день. Он спрашивает Смердякова: «притвориться что ли ты хочешь завтра на три дня в падучей? А?». Дмитрий Карамазов в том же самом духе говорит: «Приходит день замышленного Смердяковым убийства, и вот он летит с ног, притворившись, в припадке падучей болезни» [Братья Карамазовы: 4, 8]. Интересно, что врачи-специалисты настаивают на действительности болезни, отвергая сомнения Ивана Карамазова в пользу Смердякова: «Доктор Герценштубе и… врач Варвинский на настойчивые вопросы Ивана Федоровича отвечали, что падучая болезнь Смердякова несомненна, и даже удивились вопросу „Не притворялся ли он в день катастрофы?“».