Источник
Шрифт:
– У моих родственников в Германии было много детей… – Он вытер глаза. – Как хорошо, что теперь дети могут свободно бегать в лесу.
Всю остальную дорогу он молчал, а Элиав нашел Табари и прошептал:
– Черт побери, поставь табличку на место!
Араб отказался:
– Он снова и снова будет возвращаться сюда.
Они двинулись в Цфат, маленький изящный городок, спрятавшийся в горах. Подходило время утренней молитвы, и Элиав объяснил:
– В водзинской синагоге не предусмотрено мест для женщин, так что Веред было бы лучше подождать в машине. Куллинейн и Табари – не евреи, но я взял для них кипы, и они могут войти. У меня есть кипа и для вас, мистер Зодман.
Элиав повел троих в сторону от главной улицы, вниз по крутым улочкам, вьющимся по горным склонам. Порой
Это были евреи-хасиды, собравшиеся вокруг ребе из Водзя, святого человека. Много лет назад ребе эмигрировал из этого русского города, приведя с собой не только этих стариков, но и других, которые к настоящему времени уже скончались. Маленький знаменитый человечек, закутанный в талес, сидел съежившись, сам по себе, и, кроме его густой седой бороды и пейсов, обращали на себя внимание проницательные голубые глаза. Его знали как водзинского ребе, и это была его синагога; но еще лучше всем был известен его шамес, служка, высокий, мертвенно-бледный, беззубый человек в грязном халате, подол которого, собиравший всю грязь с пола, просто задубел. Шамес носил растрескавшиеся ботинки, которые скрипели при каждом шаге, когда он от одного рутинного занятия переходил к другому, а его меховая шапка была трачена молью и покрыта пятнами. Когда он провел Элиава и его гостей к скамейке, Элиав шепнул: «Когда он спросит: „Коэн или Леви?“ [6] , отвечай: „Исраэль“». И как только все четверо расселись, шамес, шаркая, подошел к ним и спросил: «Коэн или Леви?», и все ответили: «Исраэль».
6
Принято считать, что люди, фамилии которых имеют такие корни (Леви, Левит, Левитас и др., а также Коэн, Кохен, Кан, Каган и др.), – потомки родов первосвященников.
Было бы неправильно утверждать, что началось формальное богослужение. Этим утром в синагоге собрались семнадцать человек, и каждый молился сам по себе; объединялись они, только если надо было читать какую-нибудь специальную молитву, но даже и в этом случае были слышны все семнадцать голосов, вразнобой произносивших ее, так что в результате получалась дикая разноголосица. Во время службы шамес шаркал взад-вперед, разговаривал, перешептывался, что-то предлагал, а два старых еврея, сидя в углу, вели деловой разговор. Двое других возносили молитвы громкими голосами, каждый свое, в то время как старый ребе, которого скорее можно было назвать древним, как подумал Куллинейн, неслышно бормотал свои молитвы.
– Мне приходилось бывать в синагогах, но ничего подобного я не видел, – шепнул Куллинейн Элиаву.
– Не шепчи. Разговаривай, – ответил тот.
И, перекрывая гул голосов, Куллинейн сказал:
– У католиков не принято ходить в другие церкви.
– Это не церковь. Это синагога, – ответил Зодман.
В середине службы старый шамес подошел к нише, где хранилась Тора – первые пять книг Библии, написанные Моисеем, – и, когда свиток в серебряном футляре появился на свет, благоговейно поцеловал его. Служка поставил его на своеобразный пюпитр, и чтец нараспев стал произносить священные слова. Никто не слушал, но время от времени шамес подзывал кого-нибудь, и тот вставал рядом с человеком, которому была оказана честь быть чтецом.
– Первым
– А кто они такие? – спросил Куллинейн.
– Потом объясню, – ответил Элиав.
Служка потянул за рукав Пола Зодмана – гостю из Чикаго недвусмысленно предлагалось поучаствовать в чтении Торы, и внезапно этот день обрел высокое значение. На глазах миллионера выступили слезы. Он растерянно посмотрел на Куллинейна и Элиава, который подтолкнул его вперед. Зодман подошел к шаткому пюпитру, и чтец серебряной палочкой указал на слова в свитке. Из-за плеча чтеца Зодман уставился на древнееврейские буквы, и на него нахлынули воспоминания о дедушке, учившем его этим словам, о маленьком немецком городке Гретце, откуда он был родом. Гул голосов в этой синагоге был словно оркестром, сопровождавшим воспоминания о его предках, а когда в конце чтения шамес спросил на идише, сколько Зодман может пожертвовать синагоге, тот тихо ответил:
– Двести долларов.
– Шестьсот лир! – крикнул шамес прихожанам, и все замолчали, глядя на Зодмана, даже сам ребе.
Американец вернулся на свое место и до самого конца службы не проронил ни слова.
Куллинейн, привыкший к строгим правилам католических служб, при которых расписаны и слова священника, и участие хора, был не в состоянии понять еврейский ритуал. В нем не было ни организации, ни порядка, ни даже красоты. Женские голоса отсутствовали. Шамес то и дело шаркал взад-вперед, ребе молился сам по себе, и у каждого была словно своя синагога. Куллинейн бросил взгляд на двух стариков в углу, все еще обсуждавших свои деловые проблемы, и решил, что, пусть для Зодмана иудаизм и полон глубокого смысла, но он никогда не заменит сдержанную красоту католицизма.
И стоило только Куллинейну осудить религию евреев, настал момент, который навсегда врезался в его память. Это было одно из самых сильных религиозных переживаний в его жизни. В последующие годы, когда он раскапывал слои еврейской истории на Макоре, это переживание могло вернуться в самый неожиданный момент и бросить свет на то, что он старался понять. Все началось очень просто. Шамес подошел к старику, сидящему рядом с Зодманом, и дал понять, что тот должен снять обувь. Старый еврей сделал это, а служка прошаркал к шкафчику в нише, и, пока остальные молились, он выбрал из связки ключей один и открыл им дверцу шкафчика, за которой стоял медный кувшин. Шамес протянул его старику, и тот отправился к водопроводному крану за дверью, а служка расстелил узкий коврик. Еще три человека сняли обувь и, когда старик вернулся с водой, омыли руки. Затем четверо босоногих мужчин достали талесы, прикрыли ими головы – не плечи, а только головы – и, опустившись на коврик, стали безмолвно молиться, сидя лицом к стене.
Теперь и водзинский ребе начал нараспев произносить короткие фразы, а четверо евреев в талесах повернулись лицом к единоверцам и, склонившись в пояс, вытянули руки так, что теперь их лица скрывало нечто вроде полотняного шатра, из-под которого были слышны их голоса, и в таком странном положении они стали издавать трогательные стоны, бессмысленные, но выразительные. Куллинейн смотрел на эти, похожие на призраки фигуры евреев, головы которых были скрыты под покровом, и пытался понять, чту это представление может значить. Оно было архаичным и в то же время страстным. Голоса выпевали какое-то послание из самой древней истории человечества, но наконец талесы были откинуты и голоса стихли. Церемония, какая бы она ни была, подошла к концу, и семнадцать разных человек издали совместный стон, готовясь завершить семнадцать разных служб. Ребе пробормотал молитву, и служба в синагоге подошла к концу.
– Что это было? – спросил Куллинейн, глубоко потрясенный последним действом.
– С талесами? – уточнил Элиав. – Все евреи делятся на Леви, Коэнов и Исраэлей. Коэны были первосвященниками, Леви – служителями в храме, а все остальные относились к Исраэлям. И каждую субботнюю службу Коэны – пусть даже они не называют себя этим именем – встают, накидывают на головы талесы и благословляют единоверцев.
– Похоже, Зодман воспринимает все это очень серьезно.
– Как и ты, – сказал Элиав.