Истоки
Шрифт:
— Я иду добровольно!
— Это непрактично и трудно…
— Зато правильно и последовательно!
Лицом к лицу с истинным спокойствием ночи спокойствие Томана скоро оказалось лицемерным. Лицемерно напевал он про себя:
— По-сле-до-ва-тель-ность!
А потом в ритме марша разрезал каждую свою мысль:
— Я… и-ду… доб-ро-воль-но… на вой-ну…
Он твердил себе это, чтобы подавить все прочее, что ночь и одиночество пробуждали в его душе!
Он очнулся на окраине города и словно на краю света. Перед ним открывалось черное
В действительности же он стоял на знакомом деревянном мосту. Под мостом, у подножия этой черной бесконечности, мерцала гладь знакомой речки.
Томан боролся с упадком духа, как больной борется с болезнью, овладевающей его телом.
Изо всех сил старался он оживить в своем воображении сегодняшний успех, все старался представить себе толпу, подчинившуюся власти его слов, видел перед собой светящиеся, а потом пылающие глаза в барачном полумраке, перед которыми он стоял так твердо. Он желал воскресить в себе то чувство бесстрашия, которое, передаваясь ему от толпы, поднималось в нем, как соки по капиллярам дерева от корней до вершины. Он воскрешал в памяти все свои смелые слова.
Но представления эти были скользкие, и они все исчезали, проваливались, рушились, остывали. И вместе с ними очень быстро высыхала и душа. Что-то увядало в нем, как растение, вырванное с корнями и брошенное на пыльную дорогу. Стоило вспомнить о стычке с Петрашем, как в груди вместо живительного сока разливалась слабость, овладевало разочарование, отвращение и стыд.
— Куда же это меня занесло? — проговорил он вслух, вглядываясь в тьму под собой; проговорил только для того, чтоб услышать свой равнодушный голос, чтоб преградить поток слабости.
Нечаянная двусмысленность вопроса больно ударила его.
Он повернулся и кратчайшим путем отправился домой, измученный, с одной мыслью в голове: скорей бы в постель, в тепло.
— Нет, это моя… сила воли. — Он попробовал придать уверенности своим шагам.
— Нет… это твоя слабость, — отвечала неподвижная в своем покое ночь.
Он невесело засмеялся:
— Что ж, такой уж я есть… Выйти на люди обнаженным — тоже смелость!
— Нет, — шептала насмешливо спокойная ночь. — Это непристойность.
— Нет, нет… Я достаточно силен, чтобы не свернуть с пути!
— Ха-ха!.. Ты слишком слаб, чтобы повернуть руль против тупого течения фишеров, благ и слезаков…
Он сердито тряхнул головой:
— Ах, умереть-то сумеет всякий!
Томан чувствовал, что и сам он, и вся улица затерялись на ладони дьявольской неподвижной ночи, и попытался внушить себе лицемерное спокойствие, напевая в такт шагам:
Покупают по рублю копейку, Покупают тра-ля-ля…А звучало-то это словно:
Иди на врага, люд голодный…Дома он с наслаждением натянул
Он вырвался из навалившегося на него сна. Ему показалось, что он кричит, и он долго еще дрожал, проснувшись.
— Нужно служить чему-то высшему, иначе жизнь не имеет ни смысла, ни ценности, — убеждал он себя с отчаянным упорством. — Самому высшему…
По-ку-па-ют…— Эгоизм — основа… Здоровый эгоизм нации складывается из здорового эгоизма… верных сынов родины…
Он явственно видел эту первую замасленную страницу школьного учебника по отечественной географии.
— Ха-ха! Тогда зачем же?
Он широко открыл испуганные, полные горечи глаза.
— Нет, нет!
Утром он встал разбитый, испытывая отвращение к самому себе, и вышел из дома в страхе, что придется встречаться с трезвыми, спокойными людьми.
Посреди улицы, на которой почти не было движения, шел небольшой отряд русских солдат. Утреннее солнце мирно поблескивало на остриях штыков. Унтер-офицер, командовавший отрядом, с вызывающей фамильярностью посмотрел на хмурое и несчастное лицо Томана, на красный бант, приколотый к его груди. Он засмеялся, почему-то весело подмигнул Томану и, повернувшись к солдатам, крикнул:
— А ну, ребята, давай нашу… революционную… Соловья!
Лица солдат расцвели, ноги враз ударили по грязи, и сильные зычные голоса грохнули:
Соловей, соловей, пташечка, Канареечка жалобно поет…Была в этом такая насмешливая трезвость, что Томан густо покраснел и в ушах у него зазвенело, как с похмелья. Целых полдня он с неприятным чувством думал о предстоящей вечерней встрече с кадетами и о том, что ему, по всей вероятности, нужно будет снова идти в славянский барак солдатского лагеря.
96
Самыми сильными чувствами Томана, когда Фишер торжественно вручил ему письмо Пиларжа, были неприятная растерянность и досада на разговорчивого взводного. Хмуриться Томан перестал, только увидев, что среди кадетов нет Петраша. А простые слова Пиларжа, прочитанные вторично, ему польстили; читая же их в третий раз кадетам, он даже упивался ими.
Оказалось, однако, что для выполнения задачи, которую поставили перед ним его новые приверженцы, он недостаточно осведомлен о местном Совете рабочих и солдатских депутатов. Агронома Зуевского, как обычно, не было дома, а его секретарша Соня, не зная, как поступить, отослала его к Коле Ширяеву.