Истоки
Шрифт:
— Еще одна такая победа, — кричал он, — и чешский народ истреблен!
Кадеты смотрели на него в окно с беспомощной неугасимой ненавистью.
Потом, охваченные священным ужасом и бессильным гневом, затаив дыхание, слушали тяжелые вести, раздобытые где-то Фишером.
То было пламенное и потрясающее описание гибели обессмертивших себя десяти тысяч: до такой численности разрослась чехословацкая бригада в повествовании Фишера, — повествовании о том, как десять тысяч зборовских героев (то есть все добровольцы, которых невозможно было удержать в тылу и на вспомогательных работах), оставленные русскими армиями, бились до последнего
Томан избегал встреч с кем бы то ни было.
— Что происходит? — испуганно спросил его Мартьянов, все-таки столкнувшись с ним однажды. — Почему вас до сих пор не отправили?
Доктор Трофимов, случайно оказавшийся при этом разговоре, сейчас же вскипел:
— Каждую каплю их крови жалеть надо! А наших — пусть немец лупит! Пусть выбьет из них опьянение свободой! Пусть научит порядку!
Томан бродил по улицам, и всюду его сопровождала тень одного дождливого и хмурого осеннего дня. Дня, когда с голых ветвей ветер стряхивал капли дождя, когда зябкие капли ежились в лужах на пашне и на размокшей дороге, и вода бежала по черным бороздам, по скользким канавам вдоль раскисших дорог, чтобы влиться в черную, неспокойную гладь реки.
Томан гнал от себя мысли того дня. Но без них не было у него в пустые и бесцельные часы ничего, на чем бы он мог отдохнуть. Он ненавидит, до боли ненавидит ту грубую, гнусную власть, тупую, животную, бесчувственную силу, которая перемалывает все самые прекрасные права, и все справедливое, прекрасное и человечное давит своим тяжелым, гнусным задом. Временами он понимал, что можно мстить даже злой, упрямой гибелью своей, когда человек кусается, испуская дух, и с наслаждением рвет гранатой себя вместе с врагом.
Более всего он нуждался сейчас в простом сочувствии, в спокойствии и забвении.
Поговорить бы хоть с Зуевским!
Однако Зуевский, как кандидат в Учредительное собрание, в последнее время неутомимо разъезжал. Томан каждый день заходил к нему — хотя бы справиться, не вернулся ли он. Томан вообще теперь зачастил не в лагерь пленных, а к Соне; в эти дни она стала ему единственным другом. Сидя у нее в пустом доме Зуевских, он угрюмо говорил о войне и о разгроме чешской бригады. А Соня между тем думала об опасности, грозящей революции, и о Зуевском. Когда Томан особенно падал духом, она пугалась, но мысли о Зуевском успокаивали ее. Она тоже дождаться не могла возвращения Зуевского. Его продолжительное отсутствие начинало тревожить девушку, и совместное тревожное ожидание Зуевского сближало ее с Томаном.
Однажды, когда Томан с трепетом упомянул, что и он скоро уедет, она сказала, глядя на него искренними, серьезными глазами:
— А я себе даже представить не могу, что вы уедете от нас навсегда. — С теплой улыбкой, заглянув ему в глаза, она продолжала: — Как странно! Когда-то вы были для меня противным иностранным офицером!
Томан ответил улыбкой и невесело заметил:
— Будь здесь Гриша Палушин, я бы таким для вас и оставался.
— О нет! — воскликнула Соня с просветленным взором. — Гриша сейчас… по ту сторону баррикады! А вы… Вы — с Михаилом Григорьевичем… Поэтому, — покраснев, она запнулась от смущения, — поэтому-то вы мне и…
Голос ее дрогнул, глаза
— …близки.
Томан был удивлен и растроган. Он уже готов был встать, подойти к ней и сказать или сделать что-то такое, о чем до сих пор никогда не думал. Соня, потупившись, перебирала на столе бумаги Зуевского. Но, прежде чем Томан осмелился выполнить свое намерение, вошла старая прислуга Фекла, принесла чай и принялась разбирать постель на ночь.
Томан смотрел на Сонин профиль, не слушая болтовни Феклы, и удивленно думал — как мог он до сих пор равнодушно ходить мимо этой девушки.
100
Как-то в жаркий день Галецкая вытащила Соню на реку. Она нашла пляж неподалеку от того места, где купались и загорали пленные офицеры.
И именно в этот день неожиданно вернулся Зуевский. Он очень устал телом и душой. От усталости его слегка лихорадило.
Томан нашел его там, где надеялся увидеть Соню. Фекла ставила самовар. У Томана в первый момент сжалось сердце от какой-то необъяснимой тоски, зато потом вся огромная тяжесть последних дней сразу будто свалилась с него.
— Как, вы еще не уехали? — равнодушно спросил Зуевский.
Несмотря на усталость и жар, он, казалось, смотрел на мир строго, но с удивительным спокойствием и без оттенка отчаяния.
— Борьба продолжается, — сказал он, беседуя с Томаном. — Все к лучшему. Теперь мы, по крайней мере, знаем подлинное состояние дел и правильный диагноз. Это всегда необходимо — в интересах выздоровления.
Спокойно и по-деловому говорил он о развале на железных дорогах.
— Теперь, — подытожил он, — должны объединиться все живые демократические силы, чтобы восстановить государственный порядок. Необходима железная рука. Не только фронт, но и революция в опасности.
Соня с Галецкой вернулись под вечер. Неожиданно увидев Зуевского, спокойно разговаривавшего с Томаном, Соня тихо охнула и на секунду закрыла глаза, прислонившись к двери. Галецкая засмеялась.
— Ничего, ничего! — крикнул удивленным женщинам Зуевский и галантно пригласил их к столу.
Обе пахли солнцем и лугами. Зуевский стал наливать им чай; Галецкая наводняла комнату звонкой болтовней. Она неизменно называла Томана чешским героем и заставила Зуевского еще раз рассказать, что он видел и почему задержался. Эта хрупкая женщина любила слушать о вещах необыкновенных и ужасных.
— Зачем же вы отменили смертный приговор? — упрекнула она Зуевского, трепеща от неутоленной жажды сенсаций. — Что же это за революция, когда и стрелять нельзя? Что же это, простите, за война без убитых? Что за солдаты, если они боятся выстрелить? Я обожаю все прекрасное, чистое и героическое, не переношу нашей грязи и трусости. Слушайте, ведь Керенский, — конечно, он и красавец и мудр, какие могут быть сомнения, но… ведь весь его героизм — на словах! Поверьте, все женщины уже в нем разочаровались. И напротив, смотрите, — ах, этот Корнилов… Кажется, он не был ни в одной партии… Некрасивый калмык, может, и глуп, но — герой! Без сомнения, герой! Чуткое женское сердце инстинктивно понимает это даже на расстоянии. Он храбр! Он будет стрелять там, где нужно. Ах, поверьте, русский народ чуток, как мы, женщины. Я согласна с Корниловым, что без смертного приговора нельзя. Я… я поставила бы цепи пулеметов. И сама бы с наслаждением стреляла во всех наших трусов мужчин! Ух! Вы мне верите?