История чтения
Шрифт:
Переход от схоластических методов к более свободным системам мышления вызвал и еще один виток развития. До сих пор задачей ученого как и учителя был поиск знаний в рамках определенных правил и канонов проверенных научных систем; учитель, как публичная фигура, должен был сделать разные уровни значения текстов доступными для как можно более широкой аудитории, подтвердив тем самым общую социальную историю политической философии и веры. После Дрингенберга, Гофмана и других преподавателей выпускники школ, новые гуманисты, покидали классы и общественные форумы, чтобы, как Ренанус, уединиться в кабинете или библиотеке, почитать и подумать наедине с собой. Учителя латинской школы Селесты остались верны заповедям ортодоксов, подразумевавшим «правильное» и совместное чтение, но также открыли перед студентами куда более широкие и личностные гуманистические перспективы; в конце концов студенты научились ограничивать процесс чтения своим собственным миром. Теперь при чтении они полагались в первую очередь на личный опыт и авторитет.
ОТСУТСТВУЮЩАЯ ПЕРВАЯ СТРАНИЦА
В последний год моей учебы в школе Colegio Nacional de Buenos Aires учитель, чье имя я не потрудился запомнить, встал у доски и прочел нам следующее:
Все эти притчи только и означают, в сущности,
В ответ на это один сказал: «Почему вы сопротивляетесь? Если бы вы следовали притчам, вы сами стали бы притчами и тем самым освободились бы от каждодневных усилий».
Другой сказал: «Готов поспорить, что и это притча».
Первый сказал: «Ты выиграл».
Второй сказал: «Но, к сожалению, только в притче».
Первый сказал: «Нет, в действительности; в притче ты проиграл». [171]
171
Кафка Ф. О притчах. Перевод С. Апта. (Примеч. перев.)
Короткий текст, который наш учитель так и не попытался объяснить, взволновал нас и вызвал множество дискуссий в прокуренном кафе «Ла Пуэрто-Рико» за углом от школы. Франц Кафка написал его в Праге в 1922 году, за два года до смерти. Сорок пять лет спустя он оставил у нас, пытливых подростков, неловкое ощущение того, что любая интерпретация, любой вывод, любое «понимание» его и его притч будет неправильным. Эти несколько строк говорили не только о том, что любой текст можно считать притчей (и здесь стирается разница между понятиями «притча» и «аллегория»), [172] раскрывая элементы текста извне, но и то, что каждое чтение само по себе аллегорично, как объект других чтений. Мы тогда еще ничего не слышали о критике Поле де Мане, который утверждал, что «аллегорические повествования рассказывают о неудачной попытке прочесть» [173] но соглашались с ним в том, что чтение не может быть конечным. С одним существенным различием: то, что де Ман считал анархической неудачей, мы считали доказательством своей свободы как читателей. Если в чтении не существует такой вещи как «последнее слово», никакой авторитет не сможет настоять на «правильном» прочтении. Со временем мы поняли, что некоторые виды чтения лучше других более просвещенные, более прозрачные, более провоцирующие, более приятные, более раздражающие. Но открытое нами чувство свободы никогда больше не покидало нас, и даже сейчас, наслаждаясь книгой, которую некий критик забраковал, или, откладывая в сторону другую, всячески превозносимую критикой, я вновь испытываю то же мятежное чувство.
172
И. В. Гете (цит. по: Umberto Eco, The Limits of Interpretation [Bloomington & Indianapolis, 1990]): «Символ превращает явление в идею и идею в образ, но так, что идея, запечатленная в образе, навсегда остается бесконечно действенной и недостижимой, и, даже будучи выражена на всех языках, она все же останется невыразимой. Аллегория превращает явление в понятие и понятие в образ, но так, что понятие, очерченное и полностью охваченное этим образом, выделяется им и выражается через него».
173
Paul de Man, Allegories of Reading: Figurai Language in Rousseau, Nietzsche. Rilke, and Proust (New Haven, 1979). (См. русск. изд.: Man П. de. Аллегории чтения: Фигуральный язык Руссо, Ницше, Рильке и Пруста / Пер. с англ. С. Никитина. Екатеринбург: Изд-во Урал, ун-та, 1999. Примеч. ред.)
Сократ утверждал, что чтение может озарить лишь то, что человек уже знает, и что мертвые буквы не способны дать никакого знания. Средневековые ученые искали в чтении множество голосов, которые в свою очередь были отражением главного голоса логоса Бога. Для гуманистов позднего Средневековья текст (включая чтение Платоном Сократа) и последующие комментарии многих поколений читателей воплощал мысль о том, что существует возможность бесконечного множества прочтений и каждое новое прочтение будет питаться предыдущими. Читая в классе речи Лисия, мы владели информацией, о которой Лисий даже не подозревал, как не подозревал он и об энтузиазме Федра, и о сухих комментариях Сократа. Книги на моих полках не знали меня, пока я их не открыл, хотя я уверен, что они обращаются ко мне ко мне и ко всем остальным читателям поименно; они ждут нашего мнения и наших суждений. Это меня имел в виду Платон, меня имели в виду во всех книгах, даже в тех, которые я еще не прочитал.
Приблизительно в 1316 году в знаменитом письме к правителю Вероны Кан Гранде делла Скала, Данте соглашался, что каждый текст может иметь как минимум два прочтения, «ибо одно дело — смысл, который несет буква, другое — смысл, который несут вещи, обозначенные буквой. Первый называется буквальным, второй плеторическим или моральным». Данте идет дальше и предполагает, что аллегорический смысл дает возможность еще трех прочтений. Взяв в качестве примера строки из Библии «Когда вышел Израиль из Египта, дом Иакова из народа иноплеменного. Иуда сделался святынею Его, Израиль владением Его» [174] , Данте объясняет:
174
Псалтырь 113: 1, 2. (Примеч. ред.)
…если мы посмотрим лишь в букву, мы увидим, что речь идет об исходе сынов Израилевых из Египта во времена Моисея; в аллегорическом смысле здесь речь идет о спасении, дарованном нам Христом; моральный смысл открывает переход души от плача и от тягости греха к блаженному состоянию; анагогический — переход святой души от рабства нынешнего разврата к свободе вечной славы. И хотя эти таинственные смыслы называются по-разному, обо всех в целом о них можно говорить как об аллегорических, ибо они отличаются от смысла буквального или исторического. [175]
175
Данте.
Все это — возможные прочтения. Некоторые читатели могут счесть одно или несколько из них неверными: они могут отвергнуть «историческое» прочтение, если не знают контекста событий; могут отклонить «аллегорическое» прочтение, сочтя ссылку на Христа анахронизмом; им может показаться, что «аналогическое» (через аналогию) и «анагогическое» (через библейскую интерпретацию) прочтения слишком сложны и требуют больших допущений. Даже «буквальное» прочтение может вызвать разногласия. Что, к примеру, означает «вышел»? Или «дом»? Или «владение»? Похоже, что на любом уровне, на котором читатель хотел бы прочесть текст, ему понадобится информация о его создании и об историческом фоне, о значении слов и даже о такой загадочной вещи, которую святой Фома Аквинский называл «quem auctor intendit», то есть намерения автора. Но в то же время читатель может извлечь какой-то смысл из любого текста: из дадаистского учения [176] , гороскопа, герметической поэзии [177] , компьютерного руководства и даже политической речи.
176
Дадаистское учение, дадаизм (франц. dada — «деревянная лошадка»; в переносном смысле — бессвязный детский лепет) — модернистское течение в литературе, изобразительном искусстве, кино и театре. Зародилось как реакция на последствия Первой мировой войны. Основные принципы: иррациональность, отрицание признанных канонов и стандартов в искусстве, цинизм, разочарованность и бессистемность. Считается предшественником сюрреализма. (Примеч. ред.)
177
Герметическая поэзия (ит. poes'ia ermetica) — модернистское направление в итальянской поэзии 1920–1930-х гг. (С. Квазимодо, Дж. Унгаретти); одна из основных особенностей современной модернистской поэзии. Выражает в нарочито усложненной форме трагическое мироощущение, гуманистическую скорбь, определяемые одиночеством человека в современном мире. (Примеч. ред.)
В 1782 году, через четыре с половиной века после смерти Данте, император Иосиф II издал указ, так называемый «Эдикт о веротерпимости», который в теории устранял большую часть барьеров между евреями и неевреями в Священной Римской империи, с намерением способствовать их ассимиляции среди христиан. Новый закон обязал евреев брать немецкие имена и фамилии, использовать немецкий язык во всех официальных документах, поступать на военную службу (что ранее было запрещено) и посещать немецкие общеобразовательные школы. Век спустя, 15 сентября 1889 года, в городе Прага семейная кухарка отвела шестилетнего Франца Кафку в «Немецкую начальную народную школу» у мясного рынка [178] немецкоязычное заведение, руководимое по большей части евреями среди расцвета чешского национализма, где он должен был начать свое образование согласно желанию давно покойного Габсбурга. Кафка ненавидел и начальную школу, и, несколько позже, Altstadter Gymnasium — старшую школу. Хотя учился Кафка хорошо (он с легкостью сдавал экзамены), ему все время казалось, что старшие просто до поры до времени не обращают на него внимания:
178
Ernst Pawel, The Nightmare of Reason: A Life of Franz Kafka (New York, 1984).
Часто я мысленно видел страшное собрание учителей, видел, как они собираются — во втором ли классе, если я справлюсь с первым, в третьем ли, если я справлюсь со вторым классом, и т. д., — собираются, чтобы расследовать этот единственный в своем роде, вопиющий к небесам случай, каким образом мне, самому неспособному и, во всяком случае, самому невежественному ученику, удалось пробраться в этот класс, откуда меня теперь, когда ко мне привлечено всеобщее внимание, конечно, сразу же вышвырнут — к общему восторгу праведников, стряхнувших с себя, наконец, этот кошмар. [179]
179
Кафка Ф. Письмо к отцу. Перевод Е. Кацевой. (Примеч. перев.)
Из десяти месяцев учебного года в старшей школе треть была посвящена древним языкам, а остальное время немецкому, географии и истории. Арифметике придавали куда меньше значения, а чешский, французский и физическое воспитание вообще были факультативами. Ожидалось, что ученики будут запоминать уроки и изрыгать их по первому требованию. Филолог Фриц Маутнер, современник Кафки, отмечал, что «из сорока учеников моего класса, только три или четыре в конце концов достигли уровня, при котором им удавалось с грехом пополам переводить что-то из античной классики. Это, безусловно, не дало им даже отдаленного представления о духе Античности, о ее неподражаемом, несравненном своеобразии. …Что же касается остальных учеников, то они подходили к окончанию школы, не получая ни малейшего удовольствия от ежедневных заданий по латыни и греческому, и скорее всего начисто забывали об этих предметах сразу же после выпуска» [180] . Учителя же в свою очередь винили учеников за отсутствие должного энтузиазма и по большей части относились к ним с презрением. В письме к невесте много лет спустя Кафка писал: «Помню я одного учителя, который, читая нам «Илиаду», любил приговаривать: «Ужасно, что приходится читать это таким, как вы. Вряд ли вы способны это понять, и даже если вам кажется, будто вы что-то понимаете, на самом деле вы не смыслите ни бельмеса. Нужно прожить долгую жизнь, чтобы хоть чуть-чуть разобраться в этом». Всю свою жизнь Кафка читал с ощущением, что ему недостает опыта и знаний, чтобы хотя бы начать что-то понимать.
180
Цит. по: Pawel, The Nightmare of Reason.