История, которой даже имени нет
Шрифт:
Ластени де Фержоль в самом деле была невиннейшим юным созданием, совсем еще ребенком. Ластени! — это имя часто упоминалось в романсах того времени, да и нынешние имена нередко напоминают о романсах, петых нашими матерями. За всю свою жизнь она ни разу не покидала родного городка и росла в нем, словно фиалка у подножия гор с серовато-зелеными склонами, гор, опутанных сетью жалобно звенящих ручьев. Она расцвела во влажном сумраке, будто ландыш, который не любит солнца и растет обычно в тени у садовой ограды, в уголке, куда не проникают палящие лучи. Она походила на этот целомудренный сумеречный цветок белизной и таинственным очарованием, являя собой полную противоположность облику и характеру матери. Всякий, глядя на них, недоумевал, как могла волевая суровая женщина произвести на свет такую робкую хрупкую дочь. Дочь казалась молодым побегом, мечтающим опереться о ствол могучего дерева. Многие девушки никнут к земле, как брошенные цветочные гирлянды или нежные лианы, а потом оживают, тянутся и льнут к своим возлюбленным, обвивая их, как драгоценные перевязи или орденские ленты. О Ластени де Фержоль говорили: «Миловидна, хоть не красавица», — но что они смыслили в красоте!.. Фигура у нее была идеальная, изящная и в то же время округлая, волосы светлые, как у отца, красавца барона, который по женственной моде своего времени посыпал букли розовой пудрой, — в начале XIX века только аббат Делиль [16] сохранил эту причуду и пудрился, несмотря на свое ужасающее уродство. Кудри Ластени не припудрили, а будто присыпали пеплом: их неброский оттенок напоминал крыло горлицы. Матовая белизна фарфорового личика и пепельные локоны подчеркивали странный блеск огромных глаз, зеленоватых, таинственных и чистых, как глубина зеркала. Глаза Ластени, серебристо-зеленые, словно листья ивы, подруги вод, осеняли ресницы густого золотого цвета, они ложились на бледные щеки, когда она неспешно
16
Делиль Жак (1738–1813) — аббат, французский поэт и переводчик Вергилия и Мильтона.
Ластени любила мать и трепетала перед ней. С таким благоговейным трепетом верующие подчас любят Бога. У мадам де Фержоль с дочерью не было, да и не могло быть, простых доверительных отношений, какие бывают у ласковых, сердечных матерей с их детьми. Ластени ощущала скованность в присутствии величественной сумрачной дамы, всегда молчаливой, словно бы и ее замкнули в холодном склепе мужа. Множество видений теснилось в мозгу мечтательницы Ластени; привыкнув к покорности, она сгибалась под грузом мыслей, не умела их выразить и не старалась их скрыть. Скудный свет с трудом пробивался к ней на дно каменной чаши, но еще трудней было пробиться сквозь заслон мечтаний, сковавших ее сердце. Вниз к городку вела по спирали крутая тропа, но, увы, ни одна тропа не вела к сердцу Ластени…
Девушка была скрытной и в то же время чистосердечной. Чистосердечие таилось в глубине ее души, как пузырьки воздуха в глубине прозрачного родника, следовало проникнуть в ее душу, чтобы извлечь его на поверхность, — пузырьки воздуха тоже не всплывают сами, они бурлят на водной глади, когда опустишь в воду руку или кувшин. Но никого не занимало, что творится в душе Ластени. Мадам де Фержоль обожала дочь прежде всего за сходство с дорогим усопшим и любовалась ею издали, утешаясь в молчании. Будь баронесса менее набожной и суровой, не кори она себя за «мирскую грешную страсть», она бы осыпала дочь поцелуями и в материнских горячих объятиях отогрелось бы сердце девочки, от природы боязливое, плотно сомкнутое, словно бутон; вот только этому бутону не суждено было раскрыться. Мадам де Фержоль довольствовалась сознанием, что любит дочь, и считала, что во имя Господа обязана сдержать поток переполнявшей ее нежности. Вряд ли она сознавала, что, заставив молчать свое сердце, замкнула и сердце дочери. Материнская любовь натолкнулась на стену непреклонной воли, не нашла исхода и постепенно отхлынула… Увы! Закон, положенный нашим чувствам, безжалостнее законов природы. Если преградишь путь потоку воды, он бурно потечет вновь, едва только снимешь преграду, но подавляемые чувства в какой-то миг исчезают, и, когда мы готовы их обнаружить, оказывается, что они иссякли. Точно так же кровь не течет из смертельной раны, излившись внутрь. Но если кровь можно высосать, припав к ране губами, то, приникнув к сердечной ране, не оживить чувство, долго бывшее под спудом.
И хотя мать и дочь были по-своему привязаны друг к другу, хотя они никогда не разлучались и делили все повседневные заботы, каждая замкнулась в себе, так и жили они в полном одиночестве одна подле другой. Сильная духом баронесса страдала от одиночества меньше, чем дочь: перед внутренним взором мадам де Фержоль постоянно вставал милый образ, вызванный из небытия воспоминаниями, пусть даже страстная любовь казалась ей теперь греховной. Тогда как Ластени, по своему складу чувствительная и хрупкая, страдала в полной мере; к ней не приходили воспоминания, ее скрытые душевные силы еще не расцвели, даже не проснулись. Правда, одиночество вызывало в ее душе не острую, а ноющую и смутную боль; впрочем, все ее чувства были такими же смутными и неотчетливыми… Эта ноющая боль донимала ее с детства, но беда в том, что люди ко всему привыкают. Ластени рано привыкла к своей безнадежной заброшенности, к унылому городку, где родилась и получала жалкую толику света, никогда не видя горизонта из-за сплошной стены гор, привыкла к безлюдью родного дома. Сословные перегородки, которые вскоре были сломаны, тогда еще существовали, и мадам де Фержоль, богатая и знатная, никого из соседей не принимала, поскольку среди них не было людей ее круга. Она приехала сюда с мужем, бездумно счастливая, и не нуждалась ни в каком обществе. Ей казалось, что чужие люди, приблизившись, способны повредить ее счастью и обесценить его. Когда смерть похитила ее любимого и счастье разрушилось, ей не понадобились утешители. Она продолжала жить в уединении, не выставляла горе напоказ, со всеми держалась учтиво и сдержанно, но неуклонно, хотя ненавязчиво, никого не оскорбляя, давала понять окружающим, что они ей неровня. Жители городка со своей стороны тоже научились держаться от нее на почтительном расстоянии. По происхождению и положению она была выше их, они понимали, что не вправе обижаться, к тому же объясняли ее необщительность скорбью о покойном. Все справедливо полагали, что в этой жизни вдову удерживает только дочь, знали, что баронесса богата и что в Нормандии у нее остались обширные владения, а потому заключали: «Она не из наших мест, вот придет пора выдавать дочку замуж, и уедут они в свои поместья». В округе не найти было подходящей партии для мадемуазель де Фержоль, а разве мадам расстанется с ней, коль скоро никогда от себя не отпускала, даже в монастырь в соседнем городе на воспитание не отдала.
Мадам де Фержоль была в полном смысле слова единственной наставницей Ластени. Она обучила дочь всему, что знала сама. В действительности весьма немногому. В те времена благородных девиц обучали только хорошим манерам и тонкости чувств, большего от них не требовалось. Начав выезжать в свет, они ничего не знали, но многое примечали. Нынешние девицы многое знают и ничего не примечают. Их ум притупился от изобилия сведений, и они утратили главное достоинство наших бабушек — проницательность. Мадам де Фержоль не сомневалась, что, постоянно находясь рядом с ней, дочь переймет и манеры, и тонкость, поэтому главной ее заботой было обратить юное сердце к Богу. Сердце Ластени, восприимчивое от природы, охотно обратилось к Всевышнему. Не имея возможности излить душу матери, Ластени стала изливать ее в молитвах перед алтарем, но доверительные отношения с Богом не заменили ей тех, которых она была лишена. Чувствительной слабой душе недоставало возвышенности, чтобы стать по-настоящему религиозной и обрести в Боге счастье. В девушке, при всей ее чистоте, ощущался недостаток духовности, вернее, переизбыток телесности, и он мешал ей быть счастливой в Боге, и только в Боге. С простодушной верой она исполняла свой христианский долг, ходила с матерью в церковь, посещала вместе с ней бедных — мадам де Фержоль любила помогать бедным, — причащалась в положенные дни, но тень не сходила с юного белоснежного лба. Баронессу заботило, откуда взялось уныние при таком благочестии, и она не раз говорила: «Тебе, видно, живости недостает». Безжалостная наблюдательность и безжалостная забота! Ах, если бы эта разумная, точнее, безумная мать просто обнимала свою грустную девочку, покоила бы на теплом материнском плече головку, отягощенную грузом роскошных пепельных волос и грузом невысказанной печали, то прояснилось бы личико, прояснился бы взгляд, прояснилось бы сердце! Но мать не обнимала ее. Она себя сдерживала. Ластени всегда не хватало материнского тепла и понимания, при котором не нужно и слов; мать не стала ей участливым другом, и подруг у нее тоже не было. К началу этих событий душа несчастной затворницы готова была уже задохнуться…
III
Великий пост подходил к концу. В Святую субботу, последнюю субботу Великой четыредесятницы, когда служат Навечерие Пасхи, в десять часов утра мадам и мадемуазель де Фержоль возвращались домой после заутрени. Их дом располагался на главной площади городка, прямо напротив церкви, выстроенной в XIII веке в тяжеловесном романском стиле, что вполне соответствовал тяжеловесным представлениям обращенных в христианство варваров, которые повергались ниц перед Распятием в самоуничижении и страхе. Квадратная площадь, вымощенная круглыми булыжниками, так называемыми «кошачьими головами», была настолько мала, что мадам и мадемуазель де Фержоль, не пропускавшие ни одной службы, успевали пересечь ее под дождем, не промокнув. К какому стилю можно отнести их громоздкий обширный дом — неизвестно, но он был моложе церкви. В нем жили многие поколения предков барона де Фержоля, правда, теперь дом не отвечал ни вкусам, ни требованиям комфорта уходящего XVIII века. Неуютное древнее строение — предмет постоянных насмешек изобретателей различных удобств и устроителей праздников, но если сердце хозяина не очерствело, то все насмешки ему нипочем и он никогда с ним не расстанется. Только окончательное разорение может вынудить его на подобный шаг, только оно способно выгнать его из родового гнезда, — горчайшая участь! Почерневшие стены обветшалого дома, свидетеля наших детских игр, обиталище душ наших предков, проклянут нас, если мы продадим его по доброй воле, поддавшись подлой презренной страсти к суетным новомодным ухищрениям и праздности. Мадам де Фержоль, чужая в Севеннах, вполне могла
17
Нантский эдикт издан французским королем Генрихом IV в 1598 г., признавшим права протестантов, после чего были прекращены религиозные войны. В 1685 г. Людовик XIV отменил его, что повлекло за собой многочисленные восстания. Кавалье Жан (1679–1740) возглавил восстание в Севеннах, потерпев поражение, бежал в Англию.
Но никакие тени не могли омрачить еще больше скорбное лицо мадам де Фержоль. Окружающее было не властно над бронзовой медалью, потемневшей от тоски. Барон, как и подобает богатому аристократу, любил пышные приемы и роскошь, после его смерти мадам де Фержоль все отринула, подчинившись суровым правилам Пор-Рояля [18] , — в те времена в провинции он еще был влиятелен. Аскетизм, бичующий грехи и умерщвляющий плоть, вытравил из нее женственность, но она захотела остудить к тому же свое горячее сердце и нашла для него ледяную, как мрамор, опору. Баронесса изгнала из дома всю роскошь, распродала экипажи и лошадей, рассчитала многочисленных слуг, оставив при себе одну Агату, ту, что приехала вместе с ней из Нормандии двадцать лет назад и состарилась у нее на службе. Вдова стала жить скромно, как беднейшая горожанка. Известно, что маленький городок — это банка с пауками, вернее, с болтунами, так что, видя все эти перемены, злые языки сейчас же обвинили баронессу в скаредности. Сотканной паутиной любовались, как обновой, пока она не расползлась. Слухи о скупости мадам де Фержоль всем наскучили и постепенно затихли. Она помогала бедным втайне, но ее добрые дела все-таки обнаружились. Понемногу лучшие умы низших слоев населения, осевшего на дне закупоренной бутылки, утвердились во мнении, что мадам де Фержоль — дама достойная и добродетельная, хотя и не понимали, как она может так долго жить затворницей, ревностно оберегая свою затаенную боль. Видели ее только в церкви: все издали смотрели с почтительным любопытством на величественную фигуру в длинном черном одеянии, неподвижно сидящую на скамье от начала до конца службы. Под низкими сводами романской церкви с приземистыми опорами, сложенными из грубого камня, она казалась королевой династии Меровингов, восставшей из гроба. По сути, мадам де Фержоль и была королевой, вот только ничтожный маленький городишко не походил на королевство. Она властвовала над умами, сама того не подозревая и не желая. Баронесса не могла оставаться незримой, как персидские владыки древности, но ее могущество было сродни их могуществу, поскольку она жила в самом сердце тесного мирка, не снисходя до него, таинственная и далекая.
18
Пор-Рояль — женский монастырь, основан в 1204 г. С 1627 г. оплот янсенизма, учения, требовавшего высоты нравственной жизни.
Пасха в тот год была ранняя. Она пришлась на апрель, и на Страстной неделе мадам де Фержоль занялась хозяйственными делами, к которым в провинции относятся как к священнодействию. В доме баронессы началась «весенняя стирка», а стирка тогда была целым событием. В богатых домах, как водится, четыре раза в год устраивали «большую стирку», перестирывая обширные запасы постельного и столового белья. В гостиной на званом вечере обсуждали как интереснейшую новость сообщение, что у мадам такой-то «большая стирка». Для «большой стирки» нужны были огромные чаны, тогда как для обычной хватало лохани. Для «большой стирки» в дом приходили прачки, что сулило беспорядок и неприятности, поскольку прачки в большинстве своем сплетницы и язычок им не привяжешь. Все они нахалки, бесстыдницы, ненасытные обжоры и пьяницы; вода, в которой они целый день полощутся, отнюдь не смягчает их нрава, а стук вальков не заглушает несносной болтовни. У любой хозяйки, даже у самой властной, холодело внутри при мысли, что надо «позвать прачек». По счастью, в Святую субботу мадам де Фержоль уже отдыхала от них. Ворвавшись, как смерч, в «особняк де Фержолей» и на несколько дней лишив одиноких женщин тишины и покоя, шумные повелительницы валька и корыта, перемыв хозяйкам не только белье, но и косточки, наконец удалились. Простыни и скатерти осталось только «прибрать», как говорят в провинции, и Агата с единственной нанятой на год прачкой вдвоем снимали высохшее белье с натянутых в саду веревок — помощи им не требовалось. С восхода солнца они были в саду, сплошь завешенном белыми полотнищами, которые шуршали и развевались, подобно знаменам, или надувались на ветру, как паруса. Служанки сновали без устали взад-вперед по садовым дорожкам и к приходу госпожи успели завалить бельем круглый стол и стулья в столовой. Мадам и мадемуазель предстояло теперь все сложить — этой обязанности они никому не доверяли. Мадам де Фержоль как истая нормандка знала толк в хорошем белье и приучала дочь к домовитости. Для Ластени у нее было заранее приготовлено превосходное приданое. По возвращении из церкви мать и дочь сейчас же с охотой принялись за дело, словно обыкновенные мещанки. Баронесса и Ластени стояли по обе стороны громоздкого круглого стола красного дерева и нежными руками складывали полотняные простыни, когда в столовую вошла Агата с целым ворохом белья на плече и обрушила его на стол снежной лавиной.
— Святая Агата! — Это было ее обычное присловье, впрочем, можно ли обвинить в святотатстве верующую, которая и в горе, и в радости истово призывает святую покровительницу? — Святая Агата, какое тяжелое! Как его много! А чистое-то какое! Прямо снег! И сухое, и пахнет как! Да, мадам и мадемуазель, вам с ним и к обеду не управиться. Ничего, с обедом подождем. Вы обе есть никогда не хотите, а капуцин ушел! Насовсем ушел, больше не вернется. Святая Агата! Говорят, эти капуцины всегда так, ни вам, благодетели, спасибо, ни до свидания!
Старая служанка привыкла говорить с госпожой откровенно. Когда барон увез мадемуазель д’Олонд и случился скандал, красавица Агата, бело-розовая, как яблоневый цвет, истинная дочь Котантена, отважно последовала за своей влюбленной госпожой в Севенны. С тех пор она стала в три раза старше, но так и осталась девицей. Право быть прямодушной она заслужила честно. Во-первых, потому что из преданности госпоже «не побоялась попасть на зубок всем кляузникам», участвуя в истории с увозом, во-вторых, потому что вырастила Ластени, и, в-третьих, потому что осталась с ними в «этой кротовой норе», которую ненавидела всей душой. Уроженка края сочной травы и тучного скота, Агата пережевывала мысль о превосходстве своей родины с упорством коровы, жующей жвачку. Ее откровенность объяснялась еще и тем, что они втроем жили очень замкнуто и, тесно общаясь, привыкли друг к другу. Будь у мадам де Фержоль по-прежнему два десятка слуг, Агата не осмелилась бы говорить ей правду в глаза; она и сейчас глубоко почитала госпожу и была дерзкой лишь на язык. Баронесса проявляла снисходительность к малым сим, как повелевали ей благородство и воспитание, но благородству и воспитанию не под силу вполне обуздать гордую натуру.