История культуры Санкт-Петербурга
Шрифт:
Миллионы жителей разоренной, голодной страны с устрашавшей исступленностью на тысячах собраний повторяли и заучивали как магические заклинания формулировки этих партийных постановлений. Как вспоминал современник, «жизнь проходила от собрания к собранию, от кампании к кампании, и каждая последующая была тотальнее, всеобъемлющее, беспощаднее и нелепее, чем все предыдущие, вместе взятые. И все время нагнетали атмосферу виновности, всеобщей и каждого в отдельности виноватости, которую ничем никогда не искупить». Ситуация в России напоминала грандиозный театр абсурда, в котором принуждали принимать участие всех и каждого и из которого невозможно было сбежать.
Сталин все более делал ставку на крайний национализм и изоляционизм. В 1947 году он пригласил в Кремль кинорежиссера Сергея Эйзенштейна и своего любимца, великого ленинградского актера
Ясно, что эти обскурантистские идеи стареющего параноика воспринимались как директивы к немедленным и самым энергичным действиям. По всем областям советской жизни прокатилась волна борьбы с «тлетворным западным влиянием», «космополитизмом» и «преклонением перед иностранцами». Ленинград опять был выделен: ведь Сталин считал его прямым наследником Петербурга Петра Великого, от которого и пошла вся иностранная зараза. Все связи с Западом, настоящие и воображаемые, обрубались топором.
Многое выглядело просто смешным, превращаясь в гротеск. В Ленинграде исчезла улица Эдисона, кафе «Норд» было переименовано в «Север», сыр «камамбер» стали называть «закусочным», а французскую булку – городской. Но куда более важными были трагические аспекты этой сталинской идеологической кампании. Тысячи людей были выгнаны с работы, многие арестованы. Между Россией и Западом окончательно, с лязгом и скрежетом, опустился железный занавес.
Как уже говорилось, снова арестовали и отправили в Сибирь, где он и умер, теоретика искусства и критика Николая Пунина. Аресту предшествовала серия разгромных официальных выступлений и статей в газетах, где Пунина обвиняли в том, что он «открыто пропагандирует декаданс, упадочное, развращенное искусство Запада и таких его представителей, как Сезанн, Ван Гог и другие. Этих крайних формалистов космополитствующий гурман Пунин называет гениальными, великими художниками». После того как газеты причислили Пунина к «матерым врагам советской культуры», судьба его была предрешена. Друзья умоляли Пунина срочно скрыться из Ленинграда. «Я не заяц, чтобы бегать по России», – отвечал он. Когда Ахматова узнала о смерти Пунина в лагере в 1953 году, она написала стихотворение его памяти:
И сердце то уже не отзовется На голос мой, ликуя и скорбя. Все кончено… И песнь моя несется В пустую ночь, где больше нет тебя.В 1949 году арестовали 47-летнего Григория Гуковского, одного из ведущих ленинградских историков литературы, специалиста по Пушкину и Гоголю; вскоре он умер в тюрьме. Гонения постигли и других выдающихся ленинградских ученых – Бориса Томашевского, Виктора Жирмунского и Бориса Эйхенбаума. На собраниях их поносили за все тот же «буржуазный космополитизм» и «низкопоклонство перед Западом». После одного из таких собраний Эйхенбаум записал в дневнике: «Надо иметь бешеное здоровье и железные нервы». Другой очевидец, недавний фронтовик, признался другу: «Я водил роту в атаку. Страшно. Но здесь страшней».
Эйхенбаум был одной из самых примечательных интеллектуальных фигур Ленинграда того времени. Он пользовался большим авторитетом еще в дореволюционном Петербурге, и Николай Гумилев даже соблазнял его предложением «возглавить» акмеизм в качестве теоретика этого движения. Вместо этого Эйхенбаум, вместе со Шкловским и Тыняновым, стал лидером Общества по изучению поэтического языка (ОПОЯЗ) – новаторской группы, исследовавшей литературу как сумму «формальных приемов»; много занимался Лермонтовым, Львом Толстым; в 1923 году написал первую крупную исследовательскую работу о поэзии Ахматовой. Всегда готовый к ироничному и точному комментарию,
Мой ментор Богданов-Березовский рассказывал мне о разговоре с 62-летним Эйхенбаумом в 1948 году, после осуждения музыки Прокофьева и Шостаковича за «формализм». Они прогуливались за городом, и Эйхенбаум обратил внимание Богданова-Березовского на протянутую между двумя кустами причудливо сотканную паутину: «Вот символ композиторской деятельности! Какое фантастическое мастерство и тонкий расчет! Какая кропотливая, изнурительная работа! Но грянет враждебная буря – и от этой изысканной «партитуры» не останется и следа… Так и композитор: трудолюбиво корпит он над своей симфонией, но первый же злой ветер властен смести ее и она, увы, может развеяться в воздухе без следа…»
Пессимизм Эйхенбаума можно было понять: в тот период многие замечательные опусы Прокофьева и Шостаковича было запрещено исполнять в Советском Союзе, и казалось, что такой запрет сохранится надолго. Всеобъемлющие ограничения были введены во многих областях культурной и духовной жизни, атмосфера представлялась невыносимой, и старые петербуржцы были уверены, что они уже не доживут до перемен к лучшему.
Когда Эйхенбаума отстранили от заведования кафедрой в Ленинградском университете, он записал в дневнике: «С кафедрой, слава богу, покончил. Надо бы, в сущности, и с жизнью кончать. Довольно, устал. Осталось только любопытство: что еще придумает история и как посмеется?» Лидия Гинзбург подтверждала, что общим в период тотальных проработок 1946–1953 годов было обуявшее ленинградскую элиту чувство обреченности: «Возникло оно из повторяемости (повторения не ждали), из ужаса перед узнаваемой и, значит, неизменной моделью. Кто-то [82] сказал тогда: «Раньше это была лотерея, теперь это очередь».
82
Бонмо относительно лотереи и очереди принадлежало ленинградской переводчице Анне Семеновне Кулишер. (Примеч. Я. Г.)
Эта безжалостная очередь дошла и до культурной гордости Ленинграда – знаменитой киностудии «Ленфильм». В начале 50-х годов «Ленфильм» по распоряжению Сталина был практически закрыт. Для сотрудников киностудии эта безжалостная мера представлялась вдвойне удивительной и несправедливой, так как «Ленфильм» был во многом детищем Сталина, причем любимым. Если Сталину что-то и нравилось в культуре Ленинграда, так это был как раз «Ленфильм».
«Из всех искусств для нас важнейшим является кино» – это сказал Ленин, но именно Сталин сделал советское кино мощным и эффективным орудием своей политики. В области культуры, утверждал хорошо знавший вкусы вождя писатель Константин Симонов, Сталин «ничего так не программировал – последовательно и планомерно, – как будущие кинофильмы, и программа эта была связана с современными политическими задачами». Сталин часто встречался с ведущими советскими кинорежиссерами, предлагал им идеи для кинофильмов (которые, разумеется, немедленно осуществлялись), внимательно читал и корректировал сценарии, активно участвовал в обсуждении завершенных произведений и щедро награждал их авторов, если считал, что они того заслуживают. Как иронически заметил, обсуждая со мной эту тему, Артур Миллер, Сталин походил в этом на какого-нибудь голливудского магната, но с той существенной разницей, что магнат мог лишить артиста лишь зарплаты, а Сталин – и самой жизни в придачу.
За работой «Ленфильма» этот всевластный кремлевский продюсер наблюдал особенно пристально. До революции 90 процентов русской кинематографии было сосредоточено в Москве. Советское кино в Петрограде стартовало почти с пустого места и создавалось в основном усилиями безмерно одаренных пришельцев, аутсайдеров и по происхождению, и по национальности – евреев Григория Козинцева, Леонида Трауберга, Фридриха Эрмлера, караима Сергея Юткевича. С их легкой руки на «Ленфильме» воцарились эксцентризм, озорство, дух художественного бретерства, склонность к формальным изыскам, но также явная подверженность оппортунизму и все возраставшая под нажимом сверху готовность следовать за любыми указаниями партийного руководства, в первую очередь – самого Сталина.