История культуры Санкт-Петербурга
Шрифт:
Это было также одной из манифестаций возвращения в Ленинград важнейшей для города традиции Достоевского, прежде бывшего под советским идеологическим запретом как «реакционер» и «мистик». В этот период произведения Достоевского начали вновь появляться в культурном обиходе, а вместе с ними всплыла также и религиозная тема петербургского мифа. В спектакле по «Идиоту» каждый вечер Смоктуновский создавал на сцене театра визионерское пространство, устанавливая экзальтированный, напряженный контакт со зрителями, видевшими в нем нового русского святого, явившегося из ниоткуда, чтобы за руку отвести их в Царство Небесное. Это театральное переживание становилось также и мистическим переживанием,
Другим храмом высокого искусства для ленинградцев в 50-60-е годы был Кировский (бывший Мариинский) театр – дом в то время величайшей в мире классической балетной труппы. Существовавшая в симбиозе со своей знаменитой балетной школой, эта труппа культивировала и сохраняла чистейшую технику классического танца, полученную ею в наследство от несравненных мастеров предшествующих поколений. Пройдя через революционный ураган, Большой Террор и испытания военных лет, эти балетные институции возвышались как бастионы из слоновой кости, оставаясь верными принципам петербургского профессионализма и академизма.
Здесь продолжали вспоминать с благоговением легендарные имена Анны Павловой и Вацлава Нижинского – двух балетных суперзвезд, чей стремительный взлет в Петербурге и последующие сказочные западные карьеры составили одну из самых славных страниц истории мирового балета. Павлова создала аудиторию для балета на Западе, в Америке в особенности. Нижинский, ставший вместе с Тамарой Карсавиной символом новаторских устремлений антрепризы Дягилева, заставил эту аудиторию принять условную форму классического танца как естественную и желанную часть культуры XX века. Завоевавшие мир невиданные в своей экзотической красочности декорации и костюмы Александра Бенуа и Льва Бакста и оргиастическая музыка Сергея Прокофьева и Игоря Стравинского способствовали блестящему успеху этой родившейся в Петербурге балетной революции.
Но в Ленинграде начала второй половины XX века об этих ранних бунтарских эскападах знали в основном понаслышке. Здесь куда большее значение имели временные, локальные балетные баталии и пертурбации. Одной из них было выдвижение, увенчавшееся захватом доминирующих позиций, так называемого «драмбалета» – советского варианта ballet d’action [84] , в противовес авангардным опытам ментора Баланчина, Федора Лопухова, и более молодого экспериментатора Леонида Якобсона.
84
Игровой балет (фр.).
С начала 30-х годов большинство новых успешных постановок в Кировском балете были драмбалетами, обещавшими – по сравнению с традиционным, уже успевшим поднадоесть академическим танцем – много нового и интересного. В «Пламени Парижа» (1932, хореограф Василий Вайнонен), «Бахчисарайском фонтане» (1934, хореограф Ростислав Захаров), «Лауренсии» (1939, хореограф Вахтанг Чабукиани), «Ромео и Джульетте» (1940, хореограф Михаил Лавровский) больше внимания уделялось логичному развитию сюжета, убедительной психологической мотивировке поведения героев и выразительности массовых сцен, чем изобретению замысловатых и виртуозных танцевальных па. Недаром в создании большинства из них, включая «Ромео и Джульетту», самое активное участие принимал последователь Мейерхольда, выдающийся театральный режиссер Сергей Радлов, в первой половине 30-х годов бывший художественным руководителем Кировского театра.
Влиятельный
По правде сказать, великие танцовщики Кировской труппы любили выступать в позднее осуждаемых драмбалетах, потому что это давало им возможность расширить свой репертуар и артистический диапазон и увеличить популярность у массовой аудитории. Марина Семенова и Галина Уланова являлись неподражаемыми мастерами классического танца, но многие их ярчайшие достижения были связаны с хореодрамами. Для Улановой нежная, поэтическая роль Джульетты в балете на музыку Прокофьева стала ее ключевой партией и в России, и на Западе. А две мужских суперзвезды Кировской сцены того периода, Чабукиани и Алексей Ермолаев, сделали новый репертуар главным средством для обновления мужского танца. Их смелые прыжки, скульптурные позы и драматизм интерпретаций поражали и восхищали ленинградских зрителей и предвосхитили будущие шумные успехи Рудольфа Нуреева и Михаила Барышникова.
Сталин ревниво наблюдал за достижениями ленинградского балета, и по его указаниям многие ярчайшие фигуры Кировской труппы, включая ведущих балетмейстеров, были, одна за другой, переведены в московский Большой театр. Энергия и витальность драмбалетов выдохлись, и этот жанр стал приобретать пародийные черты в «производственных» спектаклях. Последним примечательным балетом такого рода оказался «Медный всадник» по Пушкину, поставленный Захаровым в 1949 году в Ленинграде, с Константином Сергеевым и его женой Натальей Дудинской в ролях Евгения и его возлюбленной Параши.
Захаров, следуя официальной идеологической линии тех лет, трактовал конфликт «Медного всадника» под углом «исторической необходимости происходящего»: Евгений, потерявший любимую в ужасном петербургском наводнении, не прав, виня в своем несчастье Петра Великого, основавшего Петербург в гиблом месте; интересы государства, согласно хореографической посылке, выше устремлений маленького человека. Выражая эту имперскую идею, композитор Рейнгольд Глиэр заключил балет величавым и торжественным «Гимном великому городу», завоевавшим огромную популярность и ставшим в самом деле чем-то вроде неофициального гимна Ленинграда.
Но Сергеев и Дудинская, два великих мастера психологически мотивированного классического танца, перевернули замысел хореографа с ног на голову, вызывая у зрителей горячую жалость и сочувствие к своим персонажам. Особенно впечатляющ был Сергеев – некоторые его сцены вызывали у зрителей, по воспоминанию очевидца, слезы: «Маленький», забитый, приниженный, кланяющийся всем – таков он в первом выходе на сцену. Затем – Евгений, преображенный любовью, словно поднимается над всеми окружающими, ощутив себя необходимым кому-то. Евгений – в мире грез. Затем – словно врасплох застигнутый несчастьем человек. Он мечется по сцене во время наводнения, потеряв любимую. Огромное, всепоглощающее горе – в каждом жесте, повороте, взгляде. Сцена сумасшествия – самая высокая нота человеческой трагедии, такой она была у Сергеева».