История культуры Санкт-Петербурга
Шрифт:
На этой почве либеральная культурная элита Запада чувствовала себя более комфортно, что немедленно сказалось на тоне и объеме общего освещения в СМИ новой эмиграции из России.
В связи с этим приобрела дополнительное звучание версия петербургского мифа. Балет был наряду с яйцами Фаберже той частью наследия царизма, которая вызывала всеобщий энтузиазм. В этой бессловесной и большей частью бессюжетной, а следовательно, предельно аполитичной области даже монархизм Баланчина оказывался приемлемым как экзотическая форма своеобразной артистической ностальгии. Идея Петербурга как Атлантиды XX века утвердилась в основном благодаря усилиям старых петербургских модернистов – Набокова, Стравинского, Баланчина. Новые беглецы ввели в культурный оборот тему сохранения классических традиций в современном Ленинграде.
Это был важный сдвиг. Для укоренения на Западе мифа о Ленинграде как культурном наследнике имперского Петербурга не
Появлению Бродского в США предшествовали, как мы знаем, драматические события – абсурдное обвинение в тунеядстве, чудовищный суд в марте 1964 года, ссылка на пять лет в глухую деревню Архангельской области «с обязательным привлечением к физическому труду».
Этот процесс стал «юридической сенсацией» во всем мире благодаря записи, сделанной на суде самоотверженной журналисткой Фридой Вигдоровой и широко разошедшейся в «самиздате».
К тому времени «самиздат» стал одним из самых заметных культурных и общественных явлений в жизни страны.
Через «самиздат» проходили и политические трактаты, и проза, и поэзия, в том числе завоевавший именно таким образом значительную популярность запрещенный официальной цензурой «Реквием» Ахматовой. О том, как наращивался подпольный тираж «Реквиема», рассказала позднее поэтесса Наталья Горбаневская: «От меня одной в течение зимы-весны 1963 года (хотя у меня и не было своей машинки) разошлось не менее сотни экземпляров: я напечатала по крайней мере пять закладок по 4 экземпляра и раздавала только по принципу: «Вы мне вернете мой экземпляр и еще один», – а полученные экземпляры снова пускала в дело. Многие поступали точно так же».
«Самиздат» был для постсталинской России революционным явлением, свидетельствовавшим о существенном ослаблении тотального контроля властей над культурными процессами. Впервые писатель имел возможность составить себе репутацию в обход официальных каналов, именно это случилось со многими стихами Бродского. Другим важным сдвигом стало установление регулярных контактов между русской интеллектуальной элитой и западной журналистикой. Все чаще работы из «самиздата» попадали в «тамиздат», то есть тайно переправлялись на Запад и выходили там на европейских (а иногда и на русском) языках, чтобы затем вновь вернуться в Советский Союз, но уже в качестве типографски отпечатанных журнала, сборника или книги.
Стихи Бродского начали издаваться на Западе с 1964 года. Запись процесса над ним – первый документ такого рода, достигший Запада, – тоже стал там широко известен. Все это объясняет генезис появления на свет любопытнейшего документа, сыгравшего, как можно судить сегодня, существенную роль в дальнейшем развитии событий – письма Жан-Поля Сартра от 17 августа 1965 года тогдашнему Председателю Президиума Верховного Совета СССР Анастасу Микояну:
«Господин Президент,
Я беру на себя смелость обратиться к Вам с этим письмом лишь потому, что являюсь другом Вашей великой страны. Я часто бываю в Вашей стране, встречаю многих писателей и прекрасно знаю, что то, что западные противники мирного сосуществования уже называют «делом Бродского», представляет собой всего лишь непонятное и достойное сожаления исключение. Но мне хотелось бы сообщить Вам, что антисоветская пресса воспользовалась этим, чтобы начать широкую кампанию, и представляет это исключение как типичный для советского правосудия пример, она дошла до того, что упрекает власти в неприязни к интеллигенции и в антисемитизме. До первых месяцев 1965 года нам, сторонникам широкого сопоставления различных культур, было просто отвечать на эту недобросовестную пропаганду: наши советские друзья заверили нас, что внимание высших судебных органов обращено на случай с Бродским и решение суда должно быть пересмотрено. К сожалению, время шло, и мы узнали, что ничего не сделано. Атаки врагов СССР, являющихся и нашими врагами, становятся все более и более ожесточенными. Например, хочу отметить, что мне неоднократно предлагали публично высказать свою позицию. До настоящего времени я отказывался это сделать, но молчать становится столь же трудно, как и отвечать.
Я хотел поставить Вас в известность, господин Президент, о беспокойстве, которое мы испытываем. Мы не можем не знать, как трудно бывает внутри любой общественной системы пересматривать уже принятые решения. Но, зная Вашу глубокую человечность и Вашу заинтересованность в усилении культурных связей между Востоком и Западом в рамках идеологической борьбы, я позволил себе послать Вам это сугубо личное письмо, чтобы просить Вас во имя моей искренней дружбы к социалистическим странам, на которые мы возлагаем все надежды, выступить в защиту очень молодого человека, который уже является или, может быть, станет хорошим поэтом».
Ясно,
А через несколько месяцев его (как и многих из нас) постиг жестокий удар: 5 марта 1966 года, день в день 13 лет спустя после смерти Сталина, от сердечного приступа умерла 76-летняя Ахматова. Она так и не дождалась официальной публикации своего «Реквиема» или полного текста своего шедевра – «Поэмы без героя». Но Ахматова знала, что эти произведения не исчезнут бесследно, так как к этому времени они буквально впитались в кровь русской интеллектуальной элиты. Ахматова также знала, что она оставляет за собой созданное ею поэтическое движение, молодежным ядром которого являлся – как она говорила – «волшебный хор», ее волею и по ее замыслу включенный в петербургский литературный миф и состоявший из Бродского, Бобышева, Наймана и Рейна. (После смерти Ахматовой за группой закрепилось также оброненное Бобышевым определение – «ахматовские сироты».)
Бродский вспоминал, что, когда на похоронах Ахматовой кто-то начал свою надгробную речь словами «С уходом Ахматовой кончилось…» – все в нем этим словам воспротивилось: «Ничто не кончилось, ничто не могло и не может кончиться, пока существуем мы. Волшебный мы хор или не волшебный. Не потому что мы стихи ее помним или сами пишем, а потому что она стала частью нас, частью наших душ, если угодно».
Согласно воле Ахматовой, ее отпевали в Никольском соборе, куда морозным ясным утром 10 марта набилась большая толпа (говорили, что тысячи полторы). Большей частью это была ленинградская молодежь; старушка нищенка у собора приговаривала: «Идут и идут, – а все ее ученички!» Гражданскую панихиду устроили в здании Союза писателей. Сын Ахматовой, дергано-резкий Лев Гумилев, бывший узник сталинского концлагеря, а к тому времени известный ученый-историк, попросил меня сыграть что-нибудь на этой церемонии, добавив поспешно: «Только хотелось бы православного композитора». Мы согласились на Прокофьеве. Но вечером в тот день, после похорон на приватных поминках, где Гумилева уже не было, мы играли Баха, чьи творения Ахматова очень любила.
Музыка играла существенную роль в повседневной жизни Ахматовой. Со мной она говорила, среди других, о Шумане, Мусоргском, Чайковском, особенно много о Шестой симфонии последнего, представлявшейся ей подходящей в качестве музыки к возможному балету по ее «Поэме без героя». Вместе с Ахматовой мы слушали западные записи «Коронации Поппеи» Монтеверди и «Дидоны и Энея» Перселла – оперы, весьма близкой ее сердцу, в частности, и потому, что Ахматова, мне кажется, внутренне сопоставляла себя с Дидоной (считая своим Энеем сэра Исайю Берлина). Ахматова часто упоминала также Шостаковича и Стравинского, книги разговоров которого с Робертом Крафтом она внимательно прочла, обращая особое и пристрастное внимание на неточности в описании общих знакомых по старому Петербургу.
Общение с Ахматовой, которой не нужно было прилагать абсолютно никаких усилий, чтобы выглядеть одновременно невероятно величественной и совершенно естественной, неминуемо протекало как бы в двух планах – бытовом и трансцендентном. Это точно сформулировал Бродский: «Конечно же, мы толковали о литературе, конечно же, мы сплетничали, пили водку, слушали Моцарта и смеялись над правительством». И в то же самое время не только мощь и блеск ума Ахматовой, но и ее особое положение свидетеля русской истории и создателя и хранителя петербургского мифа приводило к тому, что, по словам Бродского, «каким-то невольным образом вокруг нее всегда возникало некое поле, в которое не было доступа дряни. И принадлежность к этому полю, к этому кругу на многие годы вперед определила характер, поведение, отношение к жизни многих – почти всех – его обитателей. На всех нас, как некий душевный загар, что ли, лежит отсвет этого сердца, этого ума, этой нравственной силы и этой необычайной щедрости, от нее исходивших».
Многие заметили, что сразу после смерти Ахматовой нравственная атмосфера в Ленинграде существенно переменилась: ушла эталонная фигура, связывавшая времена, на которую неминуемо оглядывались и суждений которой неизменно ждали и инстинктивно опасались. Это еще более усугубило и без того сумрачное настроение в городе. Ленинградские партийные сатрапы того периода отличались от московских руководителей еще большей реакционностью, агрессивной злобностью, мстительностью и своеволием. Это проявлялось постоянно, и в важных решениях, и в мелочах, создавая общий нервозный и одновременно унылый фон.