История моей возлюбленной или Винтовая лестница
Шрифт:
На этом и согласились. Ледоход прошел давно. Наступил июнь, перешагнувший в жаркий уральский июль с сумасшедшими грозами и первыми грибами на склонах холмов, поросших соснами и елями. У подножья холмов было видимо-невидимо земляники. Вся эта красота была недосягаема. Работа захлестнула меня. Передо мной маячила третья, пожалуй, самая важная головоломка: как получить живую безвредную и эффективную вакцину для профилактики листериоза. Пропускаю описание нескольких поездок с Катериной на дальние фермы для обследования клинически здоровых коров. Действительно, в их кишечнике нередко обитали листереллы, дремлющие до поры до времени.
Павел в компании с Клавдием Ивановичем вытащили меня однажды на рыбалку. Все было бы весьма увлекательно, если бы не мое абсолютное охлаждение ко всему, кроме вакцины. Мы ловили на спиннинги, дожидавшиеся Терехова и Пескова с прошлогоднего лета. Нашелся лишний спиннинг и для меня. Однако я оказался неподходящим рыбаком. Мысли мои были в лаборатории. Я отрыбачил для приличия пару часов и сбежал на ветстанцию, где в моем микробиологическом отсеке на полках инкубатора в колбах и на поверхности питательного агара росли драгоценные культуры — предшественники безвредной и эффективной листериозной вакцины. Во всяком случае, на это я надеялся. Бактерии росли на питательных средах с добавками химических факторов, в том числе, мутагенов, изменявших микробную наследственность. Эти модифицированные культуры листерелл, которые отбирались со всей скрупулезностью садовода-селекционера, должны были стать предшественниками вакцины.
Да, раз в неделю, обычно по вторникам под вечер, Катерина заходила в мой микробиологический отсек, мы брали
погрузить тампон в пробирку с раствором консерванта, не представляло большой сложности, но, откровенно говоря, было противно. Как говорят в науке, это входило в условия эксперимента. По прошествии стольких лет становится очевидным, что, экспериментируя на домашних и лабораторных животных, я, в свою очередь, был одним из „подопытных кроликов“ в гигантском эксперименте коммунистической системы, проводимом на инакомыслящих (экспериментальная группа) и дремлющем пока еще населении (контрольная группа). В телогрейке, перетянутой ремнем, и резиновых сапогах, я стал, как все. Да, было противно успевать отвести от лица нетерпеливый хвост, которым размахивала потревоженная корова, взять пробу, убрать руки и отступить назад, избежав быть изгаженным зеленым, липким, вонючим коровьим говном. С овцами было легче. Да их было и меньше, чем коров; а коз — совсем мало, да и то, преимущественно, в личных хозяйствах, которые мы тоже обследовали на носительство листерелл. Овцы были спокойны, скорее, безразличны, когда прямо на пастбище мы брали у них пробы. Правда, надо было метить животных, чтобы не повторить пробу у одной и той же овцы. Зимой все это казалось намного удобнее, потому что животных не выгоняли на пастбища. Однако зимой Терехов предпочитал не посылать меня с Катериной в экспедиции. Снег выпадал глубокий, дороги не расчищались, и поездки совершались ветеринарами только для оказания скорой помощи. Да и то на санях, запряженных лошадью по имени Звездочка, наверняка, праправнучке Сивки-Бурки из моего эвакуационного детства. Так что коров мы обследовали, преимущественно, в летние вечера, как правило, выезжая в экспедицию один-два раза в неделю. Правда, бывали исключения.
Клавдий Иванович Песков не любил, когда мы с Катериной отправлялись в экспедиции, но делать было нечего. Не шоферить же ему вместо Катерины! Мне показалось, что он ревновал. Или за его отношением ко мне стояло нечто другое, пока еще недоступное моему ясному анализу. Слишком мало я знал о ветстанции и ее обитателях. Вполне понятно, что я не обращал на это никакого внимания, прежде всего потому, что никаких видов на Катерину не имел. Хотя со времени моего прощания с Ирочкой прошел почти год. К счастью, я начал стареть, а время юношеских забав сменилось временем зрелости, которая еще и приносит холодок трезвости во взгляде мужчины не только на женщину, если даже она молода и хороша собой, но и на среду ее обитания. Катерина была молода и хороша собой, да и только. С первого дня, как я увидел Катерину, я поклялся сам себе, что это — табу. Я слишком ценил свое место на ветстанции и слишком уважал Терехова, чтобы попытаться пойти на скандал. Я не сомневался, что в противоположном случае Клавдий Иванович добьется от Павла моего увольнения.
Вполне естественно, что мои связи с переводческим миром ослабевали. Издательства не посылали мне заказов на переводы, а друзья-приятели, кормившиеся за счет переложения подстрочников на стихотворный русский язык, вполне обходились без меня. Ну, может быть, во время застолий в кафе ЦДЛ кто-нибудь вспоминал: „Как там Даня?“, но тотчас умолкал, пробежавшись по встревоженным взглядам собутыльников. Еще поразительнее было гробовое молчание моих бывших компанейцев. Молчал тоскующий ангел — Василий Павлович Рубинштейн. Даже Ирочка молчала, хотя, уверен, не могла не знать, где я нахожусь и по какому номеру позвонить. Я постепенно привык к мысли, что отныне микробиологические опыты по изысканию вакцины против листериоза — моя единственная работа в настоящем и обозримом будущем. И все же, никому не открываясь, наметил я некий рубеж своего освобождения. Этим рубежом представлялась мне вакцина, которая будет предотвращать и даже лечить листериоз. Конечно же, я продолжал сочинять. И даже пустился в прозу. До этого с прозой я соприкасался нечасто, переведя несколько рассказов и даже небольшой роман писателя из Македонии (одной из югославских республик в те годы) о жизни писателя, разуверившегося в городской жизни, уехавшего в деревню и ставшего членом кооператива. Роман получил некую огласку, весьма сдержанную, из-за полного разочарования главного героя (бывшего партизана-антифашиста) равно в городской и деревенской жизни. Итак, я начал сочинять роман, в котором главный герой — театральный художник — оказывается между двумя полюсами влюбленности, на одном из которых обитала женщина, напоминавшая Ирочку, а на другом — Ингу.
Конечно, я стал прилежным читателем сельской библиотеки, которую посещал не менее двух раз в неделю, зимой сменив ватник на бараний полушубок, а летом — на пиджак. И то и другое я приобрел в местной лавке под названием „Сельпо“. В библиотеке я прочитывал все приходившие газеты и журналы, начиная с „Известий“ и „Пермской правды“ и кончая „Новым миром“ и „Огоньком“. Главным же моим источником информации был закадычный друг — радиоприемник „Грюндиг“. Из „Грюндига“ я узнал о разгроме московских художников, учиненном властями на окраине Москвы. Художники-нонконформисты выставили свои работы в Беляево, на опушке Битцевского лесопарка. Власти бросили на разгром импровизированной выставки поливальные машины, самосвалы, водометы и бульдозеры. Отсюда название — „Бульдозерная выставка“. Были уничтожены картины и скульптуры талантливых художников, многих из которых я встречал в андеграундных мастерских. Мелькнуло имя Юрочки Димова. Я бросился на переговорный телефонный пункт при силинской почте — звонить Димочке. Но сколько я ни называл номер, завуалированная расстоянием барышня-телефонистка неизменно повторяла: „Номер не отвечает!“
В дороге, особенно в продолжительных поездках на фермы, находившиеся в отдаленных колхозах, мы говорили о жизни. Катерина рассказывала о себе. Странно, меня она не расспрашивала, как будто моя прошлая жизнь ее вовсе не интересовала. Или не хотела вызывать воспоминания,
Однажды, уже на третьем курсе веттехникума, Катерина пошла на вечер Пермского бронетанкового училища, посвященный очередному выпуску лейтенантов-танкистов. В веттехникуме учились преимущественно девушки, если не считать нескольких парней-инвалидов, получивших либо отсрочку, либо белый билет и не призванных на службу в армии. Молодые лейтенанты танковых войск, которым через сутки предстояло отправляться в Чехословакию на подавление „Пражской весны“ (Катерина это название узнала много позже), весело кружили в вальсе девушек из веттехникума, обещая вернуться с победой и продолжить знакомство. Один из них, по имени Тенгиз, целый вечер приглашал Катерину потанцевать: „Вы так похожи на мою сестру Лалу!“ Официально в буфете вина не подавали. Бутерброды и пирожные рекомендовалось запивать чаем или лимонадом. Но лейтенанты, решимость которых победить девичий стыд (так же как и врагов социализма), нарастала по мере приближения полночи и часа разлуки, придумали добавлять принесенную тайком водку в стаканы с лимонадом. Этот коктейль они называли офицерским шампанским. Пылкий улыбчивый лейтенант Тенгиз с волнистыми черными волосами угощал Катерину офицерским шампанским, а во время танцев, да и в перерывах беспрерывно рассказывал ей о своей семье: отце, матери и сестре, живших в Тбилиси. Фамилию лейтенанта Катерина постеснялась спросить. Она крепко опьянела, и лейтенант вызвался проводить ее домой. Она жила в общежитии веттехникума. Подвернулось такси. Катерина не помнила, как оказалась в своей комнате. Ее подружки по общежитию еще не вернулись с выпускного лейтенантского бала. Из всего, что произошло между нею и Тенгизом, она запомнила только стыд, оказавшись голой наедине с мужчиной, резкую боль, которая сразу перешла в удовольствие, и страх, что кто-то войдет и увидит. Потом она заснула.
Через несколько недель Катерина узнала, что забеременела. Она написала заявление об уходе директору техникума и вернулась в Силу. Мама Вера заплакала, узнав о произошедшем, но решительно запретила Катерине даже и думать о прерывании беременности: „Бог послал нам ребеночка взамен твоего умершего отца“. Мальчика назвали Борисом. „Теперь Бореньке девять лет. Весь в деда: книжки читает запоем, а по арифметике — первый в классе!“
Словно читая мои мысли, Катерина выпалила: „Вы не думайте, что я изливаюсь перед вами с какой-то целью. Мол, мать-одиночка, ищет мужа и так далее…“ „Я и не думаю. Мы просто друзья-товарищи по работе. Нельзя же ехать и молчать!“ „Вот и я об этом!“ „А как вы, Катерина, стали шофером на ветстанции?“ — спросил я, чтобы не потерять конец беседы, во многом натянутой, потому что мы оба хватались за концы фраз, как циркачи за болтающуюся под куполом трапецию. „О, это мне помог Клавдий Иванович!“ „Неужели?“ — спросил я не без ехидцы. Клавдий Иванович раздражал меня с самого первого дня работы на ветстанции: зайдет в мой микробиологический закуток, постоит за спиной, когда я культуры микробные переношу из одной чашки Петри на другую или в колбу с питательным бульоном. Постоит, вздохнет или зевнет (не разберешь!) и также бессловно уплывает. Тяжелый, крупный, с большим животом — он напоминал мне монахов-обжор и сладострастников из книжек о средневековье. На еженедельных конференциях с присутствием всех сотрудников ветстанции Клавдий Иванович любил завести занудную тянучку на эпидемиологические темы, включая возможность внутрилабораторного заражения культурами, с которыми я работаю. Наш директор Терехов, человек мягкий и тактичный, только приговаривал: „Не строить же отдельную лабораторию с карантинным помещением, Клавдий Иванович?“ „А почему бы и не построить, Павел Андреевич?!“ — выпаливал мой вечный оппонент. „Денег нет, Клавдий Иванович. Вакцину приготовим, тогда целый институт отгрохаем, а пока потерпи, любезный“. „А какие мысли у Даниила Петровича?“ — не унимался Клавдий Иванович. „Каждую неделю я беру пробы с поверхности лабораторных предметов. Пока листереллы не обнаруживаются“, — отвечал я. „Только что пока“, — не унимался Клавдий Иванович. С некоторых пор наши отношения с Клавдием Ивановичем свелись к обмену самыми необходимыми фразами, которыми перебрасывались мы по ходу работы. Мне иногда казалось, что моя жизнь напоминала все больше и больше винтовую лестницу, но не такую, которая, несмотря на отклонения в сторону, стремится вверх. Моя винтовая лестница время от времени после очередного подъема, покачнувшись, спускалась вниз, как это произошло при высылке (добровольном бегстве) на Урал. То есть, в Силе, несомненно, я находился на отрицательном витке. Я понимал это, но кроме упорного добывания вакцины, ничего не мог поделать. Несмотря на тягостные размышления, которые одолевали меня по вечерам, я садился после ужина за машинку, насильственно заставляя себя сочинять весьма странные стихотворения, в которых рифмы приходились на ключевые слова, а не традиционно скрепляли строчки, как пуговицы.