История моей жизни
Шрифт:
— Это все можно, но где я возьму помощника? Захарка уже второй день валяется пьяный, а сегодня действующих лиц — целая синагога… Вот вы, господин Гарин, — продолжает парикмахер, — не любите евреев… А за что? За то, что мы не пьяницы? Мне уже сорок лет, а я, извините, ни разу еще не был пьян.
— Да неужели?! — перебивает Гарин. — Прожить сорок лет — и ни разу… От всего сердца жалею вас… А что касается помощника, то я рекомендую Мишку: человек на редкость… Мишка, пойдешь в помощники?
— Пойду, — откликаюсь я, уверенный, что
Парикмахер поворачивает свою маленькую птичью голову в мою сторону и всматривается в меня глазами ученого, разглядывающего козявку.
— Вы все шутить любите! — говорит Гарину парикмахер. — Какой же это помощник, когда он ниже моего колена?
— Это ничего не значит: мал, да удал…
Длиннокостный парикмахер подходит ко мне, наклоняется и спрашивает на родном языке:
— Ты еврейское дитя?
Я утвердительно киваю головой.
— Ну, идем уже, — обидчивым тоном говорит парикмахер и первый выходит из комнаты.
Я следую за ним. В коридоре нам встречается еврей, разбудивший давеча Гарина.
— Ну, что?.. Как там у него?.. — спрашивает еврей.
— Вы уже можете войти: он в порядке…
— Ой, вы себе представить не можете, сколько крови стоят мне эти знаменитые актеры!..
— Разве театр приносит вам убыток?
— Хорошенький вопрос!.. Уж я вам скажу по секрету: если бы я не держал ассенизационного обоза, я бы отсюда ушел без рубахи. Обоз — это действительно золотое дело. Но у меня же еврейское счастье! И управа грозит отнять у меня ассенизацию, если я откажусь от театра. И вот то золото, что я добываю от вывозки нечистот, я отдаю этому сумасшедшему дому, чтоб он вам сгорел.
Арендатор приподнимает широкие плечи, запускает толстые пальцы в темную чащу жестококудрой бороды и направляется к уборной Гарина. Не проходит и полчаса, как я уже становлюсь здесь своим человеком.
Все, что происходит сейчас перед моими глазами, поднимает меня на вершину радости, где я обогащаюсь новыми словами, новыми понятиями. Я на лету хватаю куски доселе неведомой мне жизни, заглядываю в тайны театрального волшебства, впитываю в себя и закрепляю в памяти своей каждое слово, малейший жест и мимику играющих лиц.
Быстро узнают меня актеры, плотники, режиссер, актрисы, бутафор, парикмахер… И всем я нужен, и поминутно меня зовут…
«Мишка, подержи! Мишенька, подай щипцы!.. Мишка, позови бутафора!..» И я волчком обвиваю кулисы, шмыгаю по уборным актрис и актеров, вьюном проскальзываю через все щели, ведущие на сцену, заглядываю в будку суфлера и не чувствую усталости, а время летит мимо, не задевая меня.
Нарождается сказка. Обыкновенные люди превращаются в королей, принцев, завоевателей, героев… Неинтересные женщины, старые и бедные, вдруг становятся царевнами, молодыми и гибкими, в богатых нарядах из шелка, бархата, парчи и сверкающих камней…
Эта живая сказка развертывается с необычайной быстротой.
Только
А Гарин… Он — король до ногтей, до корней волос…
Хочу узнать его, но не могу: другая походка, и не его совсем глаза… Какое величие в его поступи, какая осанка, и какое холодное выражение лица. Я боюсь его…
— Мишка! — кричит режиссер. — Возьми вот этот колокольчик, пойди на сцену и дай звонок.
Не трудно вообразить, как я это делаю. В куцей и тесной курточке, в длинных, закатанных снизу брюках с двумя карманами, несусь вдоль рампы и так трясу колокольчик, что рука устает.
От радостного волнения горит мое лицо, кольца черных кудрей падают на глаза, пока подбежавший режиссер не вырывает у меня колокольчик.
— Ты никак взбесился! — шипит он на меня. — Сколько же надо звонить! Отнеси королю Лиру посох… Вон в углу стоит…
Еще немного — и начнется спектакль.
— Занавес! — хриплым шопотом приказывает режиссер.
И когда занавес поднимается, я впервые вижу зрительный зал, переполненный людьми. На темном фоне скупо освещенного театра желтыми пятнами выступают сотни лиц с сверкающими точками глаз.
Человеческая громада взволнованно молчит в ожидании зрелища.
15. Гарин
Осенняя ночь делает город липким, мокрым и темным.
А я иду, стучу ногами по каменной тишине пустынной улицы и ни чуточки не боюсь. Во мне сейчас живет король Лир, и ничто меня не страшит. Хочется только скорее попасть домой, втащить на печь неостывшие впечатления и осыпать Оксану рассказами о театре.
Подхожу к институту. Калитка на замке. В черной глубине ночи плавает красный глазок сторожевой лампочки.
— Дедушка Стась, я пришел! — кричу я.
Самого Станислава не видно: он весь ушел в огромный тулуп — наверно, спит. На мой голос, расколовший немую тьму, отзывается собачка, ночующая на стеклянной террасе, а потом приходит в движение тулуп Станислава. Сначала поднимается рукав, и из него высовываются два пальца, отгибающие края высокого воротника, а затем уже показывается лохматая бровь и длинный ус старика.
— Ну, кажить, люди добрые!.. Виткиля ты взялся?.. А тут Оксана все кутки очами перетыкала: тебя шукала… Хиба ж можно так гуляты махонькому хлопцю?..
Станислав кряхтит, жалостливо вздыхает, медленно поднимается и шагает к калитке.
— Дедушка Стась, а я в театре был… Вот интересно где!..
— Тихо… Який ты горлатый!.. Панив разбудишь… Эх, дитынка ты безридная!
Иду на кухню. Добрая Оксана не закинула крючка и не загасила лампочки. В буйном нетерпении срываю с себя одежду и по мешкам с мукой вскакиваю на печь.