История одного детства
Шрифт:
— Он, наверное, прогонит нашего немца! — кричали некоторые.
— Ого, руки-то коротки! Не сегодня-завтра Леонтьева его самого вытурит отсюда.
— Много вы понимаете! — вдруг вмешалась Ратманова, и все моментально стихли. — Он сам может вышвырнуть с дюжину таких начальниц, как наша. Ушинский — это такая силища!.. Такая… Это просто что-то невероятное!
— Какая там силища! Наглый человек — вот и все тут, — возражали некоторые.
— Разве вы можете оценить смелость, дерзость, силу, с которыми человек говорит правду в глаза? Классные дамы вам втемяшили в голову, что это дурно, вы презираете их, а сами повторяете за ними… Жалкие вы созданья — просто стадо
Страшная буря негодования поднялась против нее. Однако, понимая, что Маша Ратманова может рассказать нам что-то новое об инспекторе, мы после короткой перебранки стали умолять свою оскорбительницу передать нам все, что она узнала.
В другое время Маша не упустила бы случая "поломаться", но тут ей самой не терпелось поделиться с нами своими новостями. Она рассказала, что, выйдя из класса, застала в коридоре Ушинского, беседовавшего с инспектрисой. Спрятавшись за углом, она подслушала весь разговор. Ушинский как раз рассказывал о своем столкновении с Тюфяевой. Не зная ее фамилии, он говорил о ней так: "Знаете, такая дряблая старушонка… хвастала тем, что высоко чтит начальство, что тридцать шесть лет служит здесь, что очень долго живет на свете… Я хотел было сообщить ей, что слоны живут еще дольше, что продолжительность жизни ценна только тогда, когда она полезна, да не стоило терять времени с ней". Как всегда, наша maman в примирительном тоне стала просить инспектора снисходительно отнестись к классным дамам. "Где же взять образованных?" — говорила она, вздыхая. Но Ушинский отвечал, что надо бояться особ, умеющих только кадить всякой пошлости, что при старании, конечно, можно бы найти подходящих.
— "Кадить всякой пошлости"! Какое чудесное выражение! — подхватили мы, ошеломленные столь новой для нас фразой.
— А что он еще сказал! — продолжала Ратманова. — "Нужно, — говорит, — скорее создать другие условия для приема воспитательниц и выбросить весь старый хлам".
— Какой он умный! — всплеснули мы руками.
— Не мешайте же слушать! — взывали другие, боясь пропустить хоть одно слово Ратмановой, продолжавшей свой рассказ.
— Выбросить старый хлам необходимо уже потому, сказал он, что теперешние классные дамы притупляют умственные способности воспитанниц и озлобляют их сердца.
— "Притупляют способности"!
— "Озлобляют сердца"! — повторяли мы за Ратмановой. В первый раз в институтских стенах раздавались такие слова, и мы с жадностью ловили их, стараясь вникнуть в их смысл.
— Инспектриса стала объяснять Ушинскому, почему классные дамы необходимы во время уроков. Учитель, говорила она, занят своим делом, а классная дама обязана наблюдать, чтобы воспитанницы не отвлекались посторонним.
— О, когда начнут занятия новые учителя, — отвечал Ушинский, — они сумеют так заинтересовать воспитанниц, что те сами не будут заниматься ничем посторонним во время урока.
— Вы, Константин Дмитриевич, кажется, твердо верите в то, что вам удастся создать идеальный институт? — спросила maman.
— На идеальный не рассчитываю, но если б я не верил, что мне удастся оздоровить это стоячее болото…"
— Ах ты, боже мой! — восклицали мы. — Душка Маша, неужели он так и сказал: стоячее болото? Вот-то дерзкий! Ведь этими словами он унизил наш институт. Maman должна была оборвать его тотчас же. Ну, говори, говори, что же инспектриса на это?
— Ни гу-гу. Да разве он только это говорил!
Но тут нашу беседу прервал колокол, призывающий нас к чаю. Пришлось стать в пары и спуститься
— Он просто отчаянный какой-то, — говорили мы об Ушинском.
— И вы подумайте, сейчас же раскусил, что Тюфяева — дрянь, а немец — плохой учитель.
— Он и начальницу раскусит и даже maman. Но не все соглашались с тем, что Ушинский хороший. Хорошие люди, утверждали многие, должны быть благовоспитанными, а его насмешки над нами и разговор с Тюфяевой показывают его невоспитанность. Другим не нравилось, что он назвал наш институт "стоячим болотом", а "всем известно", что это первоклассное заведение. "Всем известно" и "все говорят" были у нас самыми ходкими выражениями. Никто из нас не сомневался в том, о чем можно было сказать: "все говорят".
— А что в нем хорошего, в этом институте? — вскочила Ратманова; лицо ее пылало гневом. — Разве, что мы в нем ничему не научились, что мы холодали и голодали, как жалкие собаки, что нас всячески поносили классные дамы, что мы ни в ком не имели защиты и ни от кого не слышали доброго слова? Ах, молчите вы, несчастные, с вашим первоклассным заведением или, лучше сказать, с вашей первоклассной чушью и тупостью!
И, действительно, все замолчали, сознавая правильность этих слов.
"Что-то будет завтра? — думала я, засыпая. — Только бы он подольше у нас остался".
И как бы в ответ на мои мысли, кто-то громко вздохнув, заявил:
— А ведь ему у нас не сдобровать.
НАШИ ПРЕПОДАВАТЕЛИ
Через несколько дней после этих событий Ушинский посетил урок русского языка учителя Соболевского, который преподавал в младших классах. Это был человек сухой, как скелет, длинный, как жердь, с низким лбом, с провалившимися щеками, с косыми глазами и коротко подстриженными волосами, торчащими на голове, как у ежа. При чтении и разговоре он так брызгал слюною, что воспитанницы, сидевшие обычно в первом ряду, старались пересесть куда-нибудь подальше.
Его урок делился на две части. Первую половину времени он спрашивал заданную страницу из грамматики, причем требовал, чтобы ее отвечали слово в слово. Диктовкой же он никогда не занимался, и ученицы его разучились бы, наверное, писать, если бы он не задавал списывать и выучивать одну за другой басни Крылова.
Вторую часть своего урока Соболевский посвящал чтению басен. Он всегда был недоволен ответом и каждой вызванной им девочке показывал, как следует декламировать. Начиналось настоящее представление. Зверей он изображал в лицах. Когда надо было показать лису, он, сгибаясь в три погибели и скосив свои и без того косые глаза, произносил слова тонким голосом, а чтобы изобразить хвост, откидывал одну руку назад да еще помахивал сзади тетрадкой, свернутой в трубочку. Если дело шло о слоне, он поднимался на цыпочки, а хобот должны были обозначать три тетради, свернутые в трубочку и вложенные одна в другую. При этом, смотря по тому, кого он изображал, Соболевский то бегал и рычал, то, стоя на месте, передергивал плечами и оскаливал зубы.