История одного путешествия
Шрифт:
Трапезунд мне запомнился на всю жизнь таким, каким я его видел в узкую щель между двумя разошедшимися кусками парусины: наш закуток со всех сторон был окружен серым, твердым, как дерево, брезентом. Широкая дуга бухты, линия прибоя, линия пляжа, черные деревянные дома, возвышавшиеся один над другим — черный город всползал на черную гору, вершина которой была покрыта сиявшим на солнце розовым снегом.
К голоду мы начали привыкать, только в самой глубине съежившегося живота тонкий голосок время от времени уныло повторял: «Дай еды, дай еды, дай еды». Очень хотелось курить, и когда мы увидели, что к пароходу подошли два турецких ялика, нагруженных знаменитым трапезундским табаком, — трапезундский табак похож на длинные рыжие волосы, он нарезан тонкими волокнами и спрессован в кирпичи весом в три фунта, — Федя даже заскрежетал зубами. Мы смотрели не отрываясь на озаренный солнцем, красноватый табак и считали кирпичи, которые матросы поднимали на палубу в черной раскачивавшейся корзинке. Нам чудилось, что мы даже слышим
9
В первый раз я увидел Батум зимним, холодным и ясным утром. Подмораживало, и набережные были покрыты выпавшим накануне легким снежком. Из воды торчали, как черные зубы, сваи заброшенной пристани. Порт был совершенно пуст — ни одной лодки, ни одного ялика, только около самой набережной стояли два парохода с черными, бездымными трубами. За городом невдалеке поднимались ребра крутых гор, одетые белым, сияющим снегом. Однако впечатление мертвенности и сияющего безжизненного холода, охватившее меня, пока мы входили в порт, исчезло, как только мы пришвартовались к набережной: белый снежок лежал только на крышах, мостовые были покрыты липкой грязью, на углах улиц возвышались кучи подтаявшего и снова замерзшего, грязного снега. На набережной, между ящиками, покрытыми брезентом, между большими, сорокаведерными бочками, между длинными необтесанными стволами деревьев, сложенными пирамидой, стояла группа грузин в черных папахах и черных, до самого пола, волосатых бурках. Двое, по-видимому городовые, одетые в странные серые балахоны, похожие на больничные халаты, не имели бурок и издали были похожи на передвижные крепости: две пулеметные ленты крест-накрест, пулеметная лента вокруг пояса, винтовка с привинченным штыком за плечами, кобура огромного маузера с одного боку, кобура нагана с другого, двухаршинный кавказский кинжал и две ручных гранаты на животе, черная казацкая шашка, надетая поверх вооружения, — все это производило довольно комическое впечатление.
— Не хватает им только по трехдюймовому полевому орудию, тогда снаряжение было бы полным, — заметил Плотников.
Мы стояли на палубе, уже больше не прячась и ожидая только, когда будут спущены сходни. Ивана Юрьевича по-прежнему нигде не было видно, и мы начали беспокоиться.
— Уж не свалился ли он за борт? — сказал Мятлев, вспомнив, как ночью я пытался влезть в спасательную лодку.
Когда мы, счастливые и радостные, забыв даже о голоде, спустились по сходням, к нам подошел высокий, очень красивый грузин с тонкими, почти женскими чертами лица и на скверном французском языке (в честь парохода, нас привезшего), с акцентом, как в армянском анекдоте потребовал наши бумаги. Мы показали ему паспорта, выданные марсельским консулом.
— Но этого недостаточно, — сказал он, переходя на русский язык. — Здесь нет визы нашего грузинского посла в Париже.
Всего несколько дней тому назад Грузинская самостоятельная республика была признана де-юре французским правительством.
Мы растерялись, — хотя мы и знали о существовании Грузинской республики, но нам не приходило в голову, что русским нужно иметь въездные визы.
— Полезайте обратно на пароход, вам в Грузии нечего делать! — закричал проверявший наши документы красавец.
По счастью, вмешался пароходный комиссар, заявивший, что нас без билетов на пароход не пустит. Началась общая перебранка — грузина с комиссаром, комиссара с нами и нас с ними обоими. Вокруг вскоре образовалась толпа.
— Их надо арестовать, — заявил неизвестно откуда появившийся седоусый грузин в круглой бараньей шапке. — По международному праву к нам нельзя приезжать без визы. Их надо арестовать по международному праву…
Один из городовых засвистел, заложив два пальца в рот и вскоре, сгибаясь под тяжестью вооружения, к нам приблизились еще две передвижных крепости в больничных балахонах. Нас окружили со всех сторон. Городовые взяли винтовки наперевес, и мы под предводительством красавца, гордо покручивавшего тонкие черные усики, отправились в Особый отряд — так называлась грузинская полиция. Когда мы шли по набережной, обернувшись, я увидел на носовой палубе «Сиркасси» четко выделявшуюся на фоне голубого неба слегка сутулую фигуру Ивана Юрьевича. Засунув руки в карманы, он внимательно следил за нашей группой, пока мы не скрылись за углом выходящей в порт узкой улицы.
В передней Особого отряда нас окружили сотрудники в черкесках, с кавказскими кинжалами на осиных талиях. Они хором начали говорить о независимости Грузии, о международном праве, о грузинском Учредительном собрании, о том, что иностранцам без разрешения не позволяется въезжать в их самостоятельную республику. Впоследствии я узнал фамилию одного из этих сотрудников — Романошвили, а до объявления независимости попросту Романов.
Наконец нас провели в большую холодную комнату, где за столом, возвышаясь, как скала, сидел черный грузин с длинными кудрями, по самые плечи, такой волосатый, что даже я по сравнению с ним казался лысым. По-видимому, это был один из начальников Особого отряда.
Он коротко и веско заявил, что нам в Грузии делать нечего и что мы должны убираться — либо обратно в Константинополь, либо в Советскую Россию. Мы выбрали Россию, надеясь по дороге, пока нас довезут до границы, удрать и пробраться в Сухум. Поезд в Тифлис уходил вечером, и в ожидании нашего отъезда нас поместили в комнате первого этажа, под охраной красивого грузина. В комнату то и дело забегали сотрудники, сперва для вида, как будто по делу к нашему стражу, потом просто для того чтобы поговорить с нами. Исчерпав рассуждения о независимости Грузии, мы перешли на разговоры о Константинополе, о Франции, о Советской России. Вскоре один из них дал нам почти не начатый пакет папирос, а другой принес два фунта кукурузного хлеба. Почти все сотрудники, с которыми мы разговаривали, были добры и сердечны, пока вопрос не касался независимости Грузии, — тут, по выражению Плотникова, им попадала вожжа под хвост и мы сразу превращались в преступников, подрывающих основы Грузинской республики тем, что осмелились приехать в Батум без визы.
Папиросы мы разделили на три части — каждому пришлось по шести папирос, — а кукурузный хлеб уничтожили в две минуты. Вечером в сопровождении нашего красавца и всего одной подвижной крепости мы отправились на вокзал. Все шло хорошо и гладко, и мы уже представляли себе, как ночью будем прыгать с поезда, связав нашего красавца, когда по приходе на вокзал выяснилось, что мы должны купить билеты до границы не только нам троим, но и нашему стражу. Мы даже не спросили о цене билетов — все равно ни у кого из нас не было ни одной копейки. Красавец очень взволновался — ему, вероятно, хотелось съездить в Тифлис, — снова начал кричать о независимой Грузии и международном праве, но, ничего не добившись, отдал распоряжение отвести нас в вокзальный участок. Участок помещался тут же, в здании вокзала, и оказался маленькой комнаткой без окон, совершенно темной. Когда городовой, стоявший на часах, — у него, в отличие от других передвижных крепостей, кроме трехгранного штыка, привинченного к винтовке, висел рядом с кинжалом запасной плоский штык, — открыл дверь камеры, оттуда пахнула такая невообразимая вонь, что мы все трое невольно попятились. Но делать было нечего, и мы вошли в камеру, стараясь не дышать. Железная дверь с маленьким глазком захлопнулась за нами, часовой щелкнул замком, и я в первый раз в жизни оказался узником, которого стережет настоящий часовой. В первые минуты мы были страшно удручены — нам казалось, что все погибло, что нас завтра же отправят в Константинополь. Но после нескольких минут молчания я вдруг почувствовал, что непобедимый хохот овладевает мною. Я постарался пересилить себя, но не выдержал и начал, всхлипывая, смеяться.
— Ты чего? — с испугом спросил Федя.
Захлебываясь, давясь смехом, я еле пролепетал несколько слов:
— Первая ночь на родине. Под замком, и вонища… Боже мой!
— Мой смех, перешедший в хохот, заразил Федю и Плотникова: мы корчились, слезы лились из глаз, мы перекидывались отдельными словами и снова пуще прежнего начинали хохотать. Я чувствовал, как неудержимо трясется мое тело, как спазмы сжимают горло, но ничего не мог поделать, — достаточно было кому-нибудь из нас, переводя дыханье, произнести одно слово, как немедленно хохот возобновлялся пуще прежнего.
Этот истерический приступ веселости продолжался довольно долго. Наконец, обессилев от смеха, мы замолчали — только редкие всхлипы доносились из темноты. Плотников зажег спичку, при свете которой мы увидели, что в камере мы не одни: прижимаясь спиною к стене, в дальнем углу стоял юноша лет шестнадцати — семнадцати. Его огромные черные глаза были полны таким ужасом, что наш смех окончательно замер. Я попытался заговорить с большеглазым юношей, но у меня ничего не вышло: от страха он забыл весь несложный запас русских слов, кроме двух или трех непристойных ругательств. В темноте, похлопав его по съежившимся плечам и тоном голоса постаравшись убедить его, что мы не сумасшедшие и не желаем ему ничего плохого, мы начали устраиваться на ночлег. При свете спички, выбрав относительно — о, совсем относительно! — чистый угол, мы расстелили с Федей наше одеяло и, улегшись втроем, покрылись сверху одеялом Плотникова. На бетонном полу нам поначалу было очень холодно, как будто мы устроились на поверхности ледяного катка. Стуча зубами, я зажег последнюю папиросу.