История одного путешествия
Шрифт:
Федя, когда мы ложились спать (почти сытые: нам дали хлеба и даже — о счастье! — холодного вареного мяса), сказал мне:
— Славные люди эти грузины! Какое впечатление на них произвело, что ты сын русского писателя, даром что самостийники.
10
На другой день, уже поздно вечером, в полной темноте, мы покинули Батум. Луна зашла,
и крупные низкие звезды горели на вычищенном северным ветром, сине-черном, холодном небе. Двухмачтовая маленькая шхуна даже в закрытом от ветра порту бестолково раскачивалась на коротких злых волнах. Капитан долго не решался выйти в открытое море — ветер с такою силой гнал воду в узкое горло бухты, что течением и
ветром нас могло отбросить на южный мол, — но в конце концов, махнув рукою, отдал приказ поднимать якорь. В трюме глухо заработал мотор, шхуна, повернувшись к
выходу из порта, медленно начала удаляться от черной, потонувшей в ветре и мраке, низкой набережной. Бестолковое качание прекратилось, началась размеренная
Мокрый, окоченевший, по не чувствуя холода, счастливый, я наконец опустился в трюм. Тусклая керосиновая лампочка, окруженная проволочной сеткой, моталась из стороны в сторону под низким потолком. Было душно и даже жарко между покатыми стенами трюма. Пахло рвотой — уже половина пассажиров была больна морской болезнью. Я отговаривал Федю, хотевшего подняться на палубу, — наверху при разыгравшемся северном ветре нельзя было выдержать больше десяти минут. Плотников сидел в углу, несчастный и мрачный, — его веснушчатое лицо, побелевшее от морской болезни, стало совсем прозрачным при неверном, прыгающем свете керосиновой лампы. Мы завернулись с Федей в наше одеяло и попытались уснуть, — дело это было трудное, нас мотало из стороны в сторону, стукало друг о друга и о деревянные ребра шхуны.
В конце концов мы заснули, и я всю ночь сквозь толчки и мотанье, сквозь непрерывное раскачивание шхуны, просыпаясь каждые десять минут, гонялся за неуловимым сном, который, то исчезая, то вновь появляясь, неудержимо влек меня за собою. Когда я окончательно проснулся, в полуприкрытый люк уже просачивался серый, холодный рассвет. Сперва мне показалось, что качка уменьшилась, но едва я поднялся па ноги, как меня понесло с невероятной силой на другую сторону трюма. Я зацепился за пассажира, лежавшего в полном беспамятстве, и растянулся во всю длину. Ушибившись и на этот раз уже осторожно, не доверяя полу трюма, уходившему из-под ног, я добрался до крутой лестницы, ведшей на палубу.
Солнце вставало из-за ушедших далеко на восток снежных гор. Оторвавшись от круглой снежной вершины, раскаленный шар бросал острые низкие лучи на кипевшее вокруг шхуны Черное море. Невдалеке был виден берег — низкий, почти слившийся с уровнем моря. Рыжие растрепанные кусты вставали прямо из воды. Около берега, между кустами и нашей шхуною, море было белым от пены, которую с верхушек волн срывал ветер и нес назад, на юг, как растрепанные гривы вздыбленных коней. Со стороны открытого моря вода была зелено-черною, и тени высоких волн бежали навстречу нашей шхуне с непостижимой быстротою. Здесь ветер тоже срывал беляки и нес их над уровнем воды, так что создавалось впечатление, будто мы движемся в фантастическом мире, окруженные непрерывным струением пронизанных солнцем брызг. Шхуна ныряла в расселины, образовывавшиеся между волнами, зарывалась носом в упругую пенистую массу и вновь с трудом влезала на черную гору волны. С носа шхуны стекали серебряные водопады, и черная палка бугшприта была похожа на шпору, забрызганную конской пеной. Вой ветра оплошным гулом стоял в ушах, и все звуки — грохот волн, скрип пароходных досок, крик чаек, разметанных ветром, как снежные хлопья, голоса матросов, — все сливалось в один непрерывный высокий вопль. Ветер резал лицо, хлестал солеными брызгами, дышать было можно, только закрывши рот рукою.
Низкий берег по-прежнему медленно проползал вдоль левого борта шхуны, но ослепительные Кавказские горы уходили все дальше в глубину материка, — мы проходили вдоль берегов Колхиды, знаменитой Колхиды Язона, куда он приехал за Золотым руном, которое стерегла лучше всяких воинов таинственная болезнь — малярия. Вдалеке среди белых, пронизанных солнцем фонтанов, как будто выныривая из воды, показалась узкая черная полоса — волнорез города Поти.
Мы пришли в Поти с опозданием почти на четыре часа и целый день отстаивались в порту, ожидая, когда стихнет ветер. С борта шхуны был виден плоским, пустынный, как будто вымерший город. Около набережной стоял знакомый нам силуэт «Сиркасси», возвышаясь как небоскреб. Низкие домики, прижавшиеся к земле, малорослые деревья, грязные прямоугольники портовых складов — все было плоским, черным, безжизненным, как будто только что всплывшим над уровнем воды. На горизонте — далекие, ослепительно сиявшие за семьдесят верст Кавказские горы, стерегшие черную долину Риона, где даже зимою можно было заболеть страшной кавказской лихорадкой.
К вечеру ветер спал, море несколько успокоилось, все реже над черной тенью волнореза — солнце опускалось за море — взлетали
— Что за чудеса? — сказал Федя. — Холодюга такая, что зуб на зуб не попадает, идет снег, свищет морозный ветер — и вдруг пальмы и апельсины. Уж не снится ли нам все это?
— Это и есть дача Лецкого, — воскликнул Плотников, подходя к высоким, из кованого железа, узорчатым воротам, — гляньте-ка!
Действительно, к калитке, которую то закрывал, то открывал настежь беспокойный ветер, была привинчена медная дощечка:
Ф. П. ЛЕЦКИЙ, ГОРНЫЙ ИНЖЕНЕР.
Мы вошли в сад. Внутри он нам показался еще прекраснее — незнакомые мне тропические деревья разрослись с такой пышностью, как будто мы попали в африканский лес. Широкая эвкалиптовая аллея, усыпанная крупным гравием, вела вверх, на гору, плавными зигзагами. Там, на высоте нескольких десятков метров, между листьями миртов и магнолий, возвышались стены средневекового замка: две круглые зубчатые башни, узкие готические окна, терраса с фигурами каменных рыцарей, закованных в латы.
Внезапно отчаянная робость овладела мною: я увидел себя со стороны — увидел мой прозрачный костюм, приобретший за это время неисчислимое количество складок и морщин, дырявые, стоптанные башмаки, покрасневший от холода нос, три месяца не стриженные волосы, смятую солдатскую фуражку без кокарды, еле державшуюся на голове. Федя и Плотников смутились еще больше моего. Мы остановились в углублении искусственного грота, увитого плющом, и Плотников решительно заявил:
— Я дальше не иду. Верно, тут ошибка. Не может быть, чтобы нас здесь ждал Иван Юрьевич.
Делать было нечего, — проклиная мой аттестат зрелости, налагавший на меня обязанности выпутываться из подобных положений, я отправился в замок выяснять, действительно ли «Ф. П. Лецкий, горный инженер» и есть тот самый Лецкий, адрес которого нам был дан на пароходе Иваном Юрьевичем.
Я приблизился к замку, обошел кругом по усыпанной гравием, чисто выметенной дорожке. На меня презрительно щурились готические окна, каменные рыцари насмешливо улыбались, изумленный, вероятно, моим костюмом, огромный датский дог показался в дверях стоявшей на отлете постройки, вероятно дворницкой, и ленивой походкой, не удостаивая меня вниманием, скрылся за углом дома. Я заглянул в дворницкую — никого. Тогда, собравшись с духом, я решился войти в дом и, выбрав подъезд наименее импозантный, поднялся по каменной лестнице. Я попал в кухню. Большие медные кастрюли тускло поблескивали на стенах, от плиты шел божественный легкий жар. Но по-прежнему никого. Отогревшись, стараясь не пачкать моими грязными, хлюпающими башмаками чисто подметенный пол, я двинулся дальше и, миновав маленький коридорчик, слопал в столовую. Вокруг овального стола, накрытого ослепительной, туго накрахмаленной скатертью, стояли дубовые резные Я стулья, за зеркальными стеклами буфета блестел хрусталь, во всю стену в тяжелой дубовой раме висела картина Луки Кранаха — большеголовый, толстый ростовщик с бархатным, кроваво-красным мешком денег в руках стоял, чуть сгорбившись, около резного стола, вокруг которого столпились должники. Все лица были искажены жадностью, и каждый подсчитывал в уме, сколько денег лежит в бархатном мешке. Лицо ростовщика выделялось среди всех других лиц — темно-коричневое, морщинистое, толстоносое, в нем было столько хитрости и алчности, что невольно становилось жутко. Из столовой я попал в другую комнату, обставленную ампирной мебелью — красное дерево с золотом, — и по-прежнему никого. Я окончательно потерял ощущение действительности, мои хлюпающие, рваные башмаки ступали по пушистым коврам, глаза растерянно скользили по стенам, увешанным картинами, некоторые из них я узнал, вероятно, это были копии; рука невольно тянулась поправить несуществующий галстук, и только мучительное воспоминание о несуществующем носовом платке убедило меня, что я не сплю.