История рабства в античном мире. Греция. Рим
Шрифт:
Диоген, выставленный на продажу, заявлял: «Кто хочет купить себе господина?» – и он нашел покупщика на этих условиях. Каково бы ни было у киников основание их философии, унаследованное ими от сократовской школы, нужно сознаться, что форма выражения у них была достаточно грубой; и в дальнейшем всегда у их подражателей встречалось больше бесстыдства, чем добродетели. Ссылались на Геракла (это он, одетый в львиную шкуру, был образцом для киников), который, поставленный во время своего рабства сторожить стадо, убил в честь Зевса самого тучного из быков, устроил праздник и пригласил, в тоне достаточно властном и угрожающем, принять в нем участие своего хозяина, вполне законно недовольного таким своеволием. Еще указывали на молодого спартиата, достойного отпрыска племени Геракла: став рабом, он без возражений исполнял все обязанности свободного человека; но когда от него потребовали выполнения какого-то дела чисто рабского, он разбил себе голову с возгласом: «Я не буду рабом».
В первом случае имели в виду киников, во втором – стоиков, которые, выйдя из недр кинической школы и сбросив, по крайней мере на некоторое время, эту звериную внешность, тем не менее сохранили почти то же отношение к рабству. Мудрец, будь он свободным или рабом, идя по определенному пути, всегда имеет право прервать
Подведем итоги. Рабство было санкционировано у греков самим фактом своего существования, законом и общественным мнением. По мнению всех, оно было необходимо; по заявлению многих, оно было естественно. Немного голосов поднималось в защиту этих людей, в которых не хотели даже признавать права на человеческое достоинство; большинство же старалось доказать в общем, что по своим нравственным качествам рабы стоят на более низкой ступени; а эта низшая ступень оправдывала презрение к ним и манеру обращения с ними; и нужно сказать, что те послабления, которые были введены практикой, не имели другого основания, кроме хорошо понятого личного интереса.
Было ли рабство действительно необходимо? Да, конечно, оно было необходимо в государствах, организованных так, как Спарта, или таких, о которых мечтали Платон и Аристотель, организованных по аналогичному, хотя и более совершенному плану. Но надо было бы исследовать, была ли необходима такая конструкция общества, была ли она естественна, нельзя ли было тот институт рабства, который объявлялся основой такого общества, считать одним из видов государственных преступлений, основанных на законе и которые оправдывали и рекомендовали оба философа. Были ли рабы действительно существами низшего порядка? Опять-таки да, такими они бывали часто; но тут нужно было бы принять в соображение, что даже на самой последней ступени рабства они обязательно должны были удерживать права человека в силу своей природы; нужно было бы посмотреть, не является ли само рабство одной из причин этой деградации обращенных в рабство племен. Тогда рассуждение, освобожденное от всех чуждых ему предубеждений, от всех предвзятых мыслей, могло бы охватить весь этот вопрос в целом; оно могло бы смело и верно исследовать все эти извилины мысли, рассеять весь этот мрак, и заключения против рабства были бы в той мере ясны и четки, как этого можно было ждать от предпосылок. К сожалению, нет ничего более трудного, чем освободиться от предубеждений, продиктованных старыми обычаями или собственническими интересами; можно ли упрекнуть древнюю философию в том, что она защищала рабство в своих системах, когда в наше время, при господстве христианских принципов, широко применяемых в нашем законодательстве, можно было видеть, как в колониях, где имеются рабы, продолжало сохраняться это «естественное право» рабства, и оно удерживалось на этом проклятом участке жизни до того момента, когда государственное постановление, довольно решительное по существу, оставило за ним лишь ограниченное поле применения, со всеми оговорками, которые оно могло им предоставить? И в наше время стоит тот же вопрос, что и в древности, и заключения, к которым мы приходим на основании тех текстов, которые у нас остались, применимы и к старому французскому колониальному режиму. Опровергая Аристотеля, я опроверг и все те софизмы, которые, конечно, с меньшим авторитетом, повторялись о естественном праве рабства со времени появления его книги; равным образом, показав на примере Греции, какое гибельное влияние оказывает один факт наличия рабства на классы свободных и порабощенных, я отвечу на эти странные теории, которые превозносят рабство и восхищаются им как благодеянием для человечества.
Глава одиннадцатая.
ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА ПОРАБОЩЕННЫХ И НА СВОБОДНЫХ
Прежде чем рабство было уничтожено в колониях, оно принципиально получило почти всеобщее осуждение. Но его защищали как необходимое условие для тех стран, где оно еще существовало; его восхваляли как оказавшее благотворное влияние на те страны, где оно некогда господствовало. Если верить его апологетам, то рабство было воспитателем человеческого рода. Это оно извлекло дикие народы из их жалкого состояния; это оно подняло свободные народы на столь высокую ступень цивилизации. Все – и люди, и вещи – произошли от этого института; и мы, сбрасывая с себя его спасительные оковы, дети рабов или свободных, мы должны благословлять рабство как вторую природу, как мать, которая выносила и вскормила нас.
За этими панегириками, за этими свидетельствами чисто сыновней благодарности, к которой очень часто склонны прибегать даже враги современного рабства, скрываются сожаления о его уничтожении, и они не настолько уже замыкались в прошлое, чтобы не иметь никакого отношения к настоящему. Ведь почему бы тому, что было некогда хорошим, не сделаться опять таким же при аналогичных обстоятельствах? Если рабство могло служить на пользу человечеству, значит оно больше не является уже одним из тех противоестественных учреждений, которые были созданы волей человека и оскорбляли провидение; нет, оно означает в таком случае учреждение, благословенное самим
1
Раб был «купленной» вещью, «одушевленным орудием», «телом», имеющим естественные движения, но не имеющим собственного разума, существом, совершенно поглощенным другим. Собственник этой вещи двигатель этого орудия, душа и разум этого тела, начало этой жизни – это хозяин. Хозяин для него все его отечество и его бог; это, так сказать, его закон и его долг: «Он для меня, – говорил Менандр, – и государство, и убежище, и закон, непреложный судья справедливого и несправедливого; только для него я должен жить». Таким образом, бог, отечество, семья, жизнь – все слилось для раба в одном существе; он не имеет ничего, что делает человека членом общества, ничего, что делает его человеком нравственным; он не имеет даже своей личности, не имеет своей индивидуальности («раб безличен»).
Но он мог, вернее, он даже должен был оставаться чуждым этих понятий добра и зла, которые являются законом жизни свободных людей; ведь для него, в обиходе его жизни, весь закон заключался в единственном слове – повиноваться.
Раб! Владыку слушай, прав ли он или неправ.
Не полагалось, чтобы голос его совести находился в противоречии с волей его хозяина. Поэтому-то философы и старались всегда регулировать эту волю, которая для стольких зависимых существ являлась единственным правом и справедливостью. Для рабов нравственность ограничивалась этими правилами, находящимися в полном согласии с высшим законом их положения, влияние которого могло сделать их более послушными воле господина, более энергичными при обслуживании его, более преданными его интересам. С этой целью Ксенофонт советует хозяину развить в них на собственном примере привычку поступать честно; по-видимому, в этих пределах он ограничивал обучение их справедливости с применением к ним некоторых законов царского времени и еще более суровых законов Дракона и Солона. Аристотель уточнял этот вопрос. Он спрашивал себя, можно ли требовать от рабов что-либо, кроме их пригодности как орудия («помимо его пригодности быть орудием для работ и службы»), как, например, скромности, храбрости, справедливости и т. д. Он колеблется и уклоняется от категорического ответа; но в дальнейшем он их исключает из любого общества «как неспособных к счастью и к жизни, устроенной по собственному предначертанию», и когда он определяет науку для раба, он под этим понимает только подготовку его, начиная с детского возраста, ко всем деталям своих служебных обязанностей, их обучение тому, на основе чего некогда в Сиракузах создали целое предприятие [для торговли «высококвалифицированными» рабами].
От раба требовали талантов и ловкости в исполнении его обязанностей. Правда, от него могли требовать еще других достоинств, но в меру их полезности; к чему нужен ловкий раб, если добро хозяйское не является для него священным? Какая польза в бдительном надсмотрщике, если он «выносит сор из избы»? Нужно, чтобы он обладал верностью и молчаливостью. Но что касается достоинства в собственном смысле этого слова, то для раба оно отрицалось принципиально. «Господин, – говорит Аристотель, – должен быть для раба источником достоинства»; и вовсе не было желательно, чтобы в этом отношении раб делал большие успехи. Один из персонажей Эврипида говорит:
Нет радости в рабах, коль лучшими они
Окажутся своих владык;
Не нужно, чтобы раб, уж если стал рабом,
Людей свободных мыслями владеть он мог,
С презрением осмелившись на нас смотреть;
Не люб мне раб,
Умом хозяина который превзошел.
Что должно было получиться из всего этого?
Рабы оставались в общем чуждыми тех нравственных достоинств, которые сохранялись только для свободных людей, но в той же мере они не имели и тех специальных достоинств, которые хотели наложить на них как узду, не заботясь о воспитании их душ на основе этих принципов. Они оставались тем, чем их называли в жизни, «телами», в теле они видели все свое благо, и своего благополучия они искали в удовлетворении своих чувств. Чувственность была основой их природы, и все в их воспитании служило для ее развития. Исключенные из гимнасий, где воспитывались дети свободных, не обученные даже домашним обязанностям, они росли в полном неведении добра и слишком часто близко знакомясь со злом; они жили в полной зависимости от человека, абсолютного владыки всего их существа, который в числе своих прав считал и право злоупотреблять их телом. Что же удивительного, если чувства господствовали над разумом этих бедных созданий, которые становились жертвами чувственности даже раньше того возраста, когда пробуждаются страсти? Что же касается других, то как могли бы они подняться над этой материальной жизнью, к которой такими крепкими оковами приковывали их обязанности, свойственные их положению? Деградируя под влиянием гибельного для них благоволения или от дурного обращения, потеряв человеческий образ от ранних пороков или чрезмерных трудов, они действительно вполне подходили под определение Аристотеля, который обрекает рабству человека, в котором господствуют чувства. Но то, что Аристотель относил на счет природы, не было ли это скорее извращением характера под влиянием рабского положения? Вот именно этот-то вопрос и избегал ставить Аристотель, а его между тем было так легко проверить опытом. Таким образом, тот самый факт, который оправдывает определение философа, осуждает его теорию.