История рабства в античном мире. Греция. Рим
Шрифт:
Чувственность, которая в силу самого принципа рабства и вследствие физического воспитания рабов составляла всю их сущность, породила и развила в них все пороки, корнем которых она сама и является. Раб обладает чувствами, нуждающимися в удовлетворении, но так как все принадлежит хозяину, то он может это сделать только за счет хозяина; он похитит у него свой труд и плоды своего труда, чтобы доставить себе несколько незаконных удовольствий в течение этого похищенного отдыха. Лень, инстинкт воровства – таковы были первые признаки противодействия со стороны его подавленной природы; затем хитрость и притворство, чтобы подготовить или чтобы загладить свои мошенничества, или бегства, если другого средства не оставалось; грамматики, руководимые, конечно, более хорошим знанием характера самого раба, чем языка, искали корня общего имени «дулос» (раб) в слове «долос» (обман), а слова «андраподон» (беглый раб) в слове «аподостаи» (бежать). Если ни обман, ни бегство его не могли защитить, он смело шел на побои, и «Большая этимология» доходит до того, что это значение находит в третьем его имени – «терапон» (слуга), производя его от «типто» (ударяю)! Но все эти наказания, которые, по словам Платона, делали его душу в двадцать раз более рабской, достигали только того, что укрепляли в нем все пороки рабства и сверх всего прочего ненависть к господину, жажду мести и уменье
2
Таков логически должен был быть и таким в сущности и был характер раба; таковы были характерные черты, которые получили отображение на подмостках древнего театра. Я не говорю о трагедии: трагедия, которая представляет нам в действии сцены древнего эпоса, сохраняет за своими персонажами те достоинства, которых не находили, а тем более и не предполагали в рабе. Когда трагедия показывает нам его, она поднимает его до высоты своих героев; и если и она свидетельствует о вырождающейся основе его природы, она показывает это некоторыми косвенными намеками, а не ходом действия. Но уже в сатирических драмах, обычно дополнявших трагедию, действительность является без трагических ходуль и без прикрас, и раб получает все естественные черты своего характера. «Киклоп», долгое время единственная и до сих пор одна только полная сатирическая драма, дошедшая до нас, дает нам истинный портрет раба в лице Силена, готового отдать все стада своего хозяина за кубок вина, бесстыдного, ленивого лгуна, готового ложно клясться жизнью своих детей, ищущего в предательстве возможности скрыть свое воровство. Комедия должна была воспроизводить его личность с не меньшей реальностью; и я уже отметил выше, говоря об отношении раба к хозяину, то место, которое в сценах частной жизни комедия уделяет рабу, чья роль меняется в зависимости от различного характера самой комедии в каждом из трех ее периодов. Аристофан, как в общем и вся древняя комедия, не сделал из раба ни разу главного действующего лица своей комедии. В «Лягушках» Ксан-фий в конце концов является случайным персонажем вступительной сцены; то шутовское выступление, где он фигурирует, является только введением, очень длинным, без сомнения, и очень комическим, к тому, что является главным предметом комедии: спору между Эсхилом и Эврипидом; и даже в «Богатстве», истинно бытовой пьесе, Карион, который участвует в стольких забавных выступлениях, в развитии хода действия не является необходимым. Но в рабах Аристофана уже можно найти черты, которые проистекают необходимым образом из их положения. Чувственность, родную мать этих пороков, если можно так выразиться, которую Эврипид уже характеризовал словами «желудок – это все для раба», Аристофан описывает с большой правдоподобностью, устанавливая контраст двух натур, в зависимости от условий их жизни, в том диалоге, где хозяин и раб восхваляют каждый со своей точки зрения достоинство денег: «Они дают возможность иметь всего, чего лишь хочешь, вдоволь: любви, – хлеба, – музыки, – сластей, – славы, – пирожков, – почестей, – фиг, – честолюбия, – сладкой каши, – власти, – чечевичной похлебки». Невозможно более резко отметить различие точек зрения обоих собеседников.
Было бы нетрудно у того же Аристофана найти детали, которые дополняют эту картину: привычку раба к обжорству и воровству, привычку к обману, ставшую инстинктом, эту испорченность женщины, ставшую ее второй натурой вследствие условий ее жизни; эту единственную и часто все же бесполезную узду в виде страха наказания и пытки; эти попытки к бегству, жестоко наказываемые, но на которые тем не менее всегда решались. Совокупность этих черт можно найти у двух действующих лиц из «Богатства» и из «Лягушек». Карион, который так наивно раскрыл только что перед нами всю сущность своей природы, несмотря на похвалу, довольно, впрочем, двусмысленную, своего хозяина, выявляет все, чего это заявление и заставляет ждать: он чужд всяким честным побуждениям как в тех советах, которые он дает, так и в образе действий; свое обжорство он доводит до воровства, а воровство до святотатства ради самой грубой алчности; он говорит с оттенком превосходства, по праву человека осведомленного и о пьянстве своей хозяйки, и о жульничестве жертвоприносителя, и с одинаковым неуважением относится как к богам, так и к людям с того момента, когда они благодаря порокам снижаются до его уровня. Эта горькая насмешка над свободным человеком, который делается равным рабу или даже опускается ниже его, становясь порочным, это презрение к наказанию, эта гордость зла, которая свидетельствует о его превосходстве, – все это является облеченным в форму гениального выражения шутовства, грубости и сарказма в лице Ксанфия из «Лягушек», этого достойного собрата Кариона. Все это резюмируется в одной сцене, где Эак (который еще не заседает среди судей подземного царства наряду с Миносом) удивляется этому герою бесстыдства и хочет с ним соревноваться:
А странно, что тебя не изувечил он,
Когда ты, раб, назвал себя хозяином!
amp;#0; – «Попробовал бы только!» – Это сказано,
Как слугам подобает. Так и я люблю.
amp;#0; – «Ты любишь, говоришь?» – Царем я чувствую,
Как выбраню хозяина исподтишка.
amp;#0; – «А любишь ты ворчать, когда посеченный
Идешь к дверям?» – Мне это тоже нравится.
amp;#0; – «А суетишься попусту?» – Еще бы нет.
amp;#0; – «О, Зевс рабов! А болтовню хозяйскую
Подслушивать?» – Люблю до сумасшествия.
amp;#0; – «И за дверьми выбалтывать?» – И как еще!
Мне это слаще, чем валяться с бабою.
amp;#0; – «О, Феб! Так протяни мне руку правую
И поцелуй и дай поцеловать себя!»
Такие действующие лица, еще редкие у Аристофана, в позднейшей комедии становятся необходимейшими персонажами. Они обычно облечены теми же пороками с некоторыми оттенками, но одна черта господствует над всеми – это гений обмана, дух воровства и жульничества. Раб, главным образом с такими чертами характера, становится твердо установившимся типом театра Менандра:
Есть на свете пока лживый раб и родитель
суровый,
Подлая сводня пока в жизни встречается нам,
Ласковым взором маня, завлекает пока нас
девица,
Дивный Менандр, среди нас жить будешь
вечно и ты.
И среди этих типов, которым Овидий дает такие краткие характеристики, раб по полному праву занимает первое место. Не то, чтобы комедия так решительно отказалась от описания человека свободного и обратилась к изображению раба, чтобы в нем она искала своего вдохновения и чтобы ему посвятила все содержание
Эти комические выходки, из которых хозяин извлекал немалую выгоду, проводились за его счет и к выгоде раба. Раб, поставленный на службу чувственности хозяина, – будто сам он не имел потребности удовлетворять такие же желания, как будто вся его жизнь была некоторым образом отгорожена от подобных настроений, – любил, так же как и хозяин, отдых, роскошь, хороший стол, удовольствия. Ему отказывали во всем, иной раз даже в остатках тех праздничных пиров, которые сервировались так роскошно: «Даже остатки от стола запрещены рабу, как говорят женщины; если один из нас выпьет однуединственную кружку вина, он уж ненасытное брюхо; если он стащит самый маленький кусочек, он уже бездонная глотка». Многие действительно проявляли воздержание, и им резонно удивлялись как чуду дисциплины; но многие без борьбы позволяли себе катиться по той наклонной плоскости, по которой влекли их природные склонности, и присваивали себе все, что только возможно, из тех радостей, бесчувственным орудием или бесстрастным свидетелем которых хотели их сделать. Они крали, отправляясь на рынок; хозяин, который посылал за ними других рабов, чтобы они следили за их покупками, этим часто добивался только того, что его обманывали вдвойне, а сам он, как в «Характерах» Теофраста, получал прозвище недоверчивого. Они крали при исполнении обязанностей, поскольку на них не был надет намордник, как на раба философа Анаксарха; они уже заранее старались стащить из обеда хозяина кусочки наиболее вкусные, дополняя их соответствующими возлияниями. А если они бывали поварами? Воздержание было бы вещью невероятной… не будь даже такого случая, какой мы видим у Аристофана с его двумя рабами Тригея, выведенными им в первой сцене «Мира». Во всякой другой обстановке и особенно для наемных поваров воровство было традицией и правилом: один из «шефов» дает уроки этого своим помощникам в «Сотоварищах» Эвфрона и в «Тезках» Дионисия. Каждый брал сколько мог, без зазрения совести, в зависимости от окружающей его обстановки: рабочий – от продуктов своего труда, управляющий – от всего. Так действовали все, начиная с честного эконома, который, имея желание беречь добро своего хозяина, обращал в свою пользу все, что он спасал от мотовства своего господина, вплоть до расточительного раба, который с одинаковым безразличием растрачивает как свои сбережения, так и состояние, которое он должен был охранять. Театр не был бы полным изображением реальных сцен жизни, если бы наряду с рабами, которые отдают свою ловкость на службу интересам хозяина, не было Таксила в «Персе» Плавта, ведущего смело и без всякой маскировки всю интригу в своих интересах, корчащего из себя хозяина и даже больше чем хозяина, так как ему нечего беречь, кроме своих плеч, а их он не жалеет.
Какую узду можно было накинуть на подобные свойства, когда самый принцип нравственности не считали возможным признать для раба; и какой счастливый случай мог бы дать ему возможность применить правила, специально выработанные для раба философией господ? Использовать любой ценой все чувственные удовольствия – такова была вся философия рабов, и среди них не было недостатка в учителях подобного рода. В пьесе Алексиса, так и названной «Учитель разврата», один раб говорит:
Чего ты мне еще городишь?! Ишь, Лицей, Софисты, академия! Давай-ка пить,
Да брось все эти пустяки, ей-ей, Манес!
Дороже нет, как собственный живот; он твой Отец и мать, тебя родившая опять.
Все эти пороки появляются перед нами как бы во всем их естественном, неприкосновенном виде в лице этих существ, преданных чувственности по доброй воле или из корыстных расчетов. Эти дети, воспитанные среди разврата трактиров или дворцов, эти танцовщицы, флейтистки, которые нанимались на празднества и продавались во время оргии, все эти рабы для удовольствий, тем вернее отдаваемые на бесчестие, чем щедрее природа одаряла их своими самыми блестящими дарами, – как могли они познать нравственность, даже если Сократ или Ксенофонт, Платон или Аристотель, Софокл или Эврипид были очень близки к ее познанию; и какое противоядие могли они найти, когда самая религия во многих храмах покровительствовала и предписывала такие жертвы сладострастию, как будто это были почести, воздаваемые богам! Воспитанные в такой накаленной атмосфере страстей, они быстрыми шагами шли по пути зла, и поэты уже не знают, образ какого чудовища действительной жизни или мифологии может послужить им образцом для изображения той или другой куртизанки.
В таком виде они перешли из Греции в римскую комедию. Если роковое влияние не захватывало молодую девушку почти в колыбели, то ее вела к пороку страсть к нарядам, и ей отказывали даже в чувстве любви; ведь настоящая любовь не знает корысти! Ее учили:
Люби как следует свое; его же обери.
Обязанность куртизанок, матерей или наложниц и спутниц куртизанок – задушить в душе молодых девушек все то природное хорошее, что могло еще сохраниться среди этого порока.
С одним жить – не любовницы то дело, а матроны.