История рода Олексиных (сборник)
Шрифт:
Леонид Старшов думал о противнике, не ища врагов. Так и не проникнувшись всеобщей мечтой, он лелеял свою: сохранить семью, уцелеть самому и достроить свой Дом. И через десять дней снова уехал на фронт, ничего не зная о следующем часе своей жизни.
С хрипом и стоном шли отныне часы. Кончилась война, кое-как и кое-что в них подновили, щедро смазывая обещаниями и всячески упрощая механизм. Отбивали такт московские куранты, мерно раскачивался маятник, будто нож гильотины, отсеченные жизни скатывались во рвы и лагеря, расчищая путь в светлое царство социализма.
Старшова миновало сокращение армии, а полученный
Иван Иванович умер в конце двадцатых и лег в ногах матери и отца. Руфина Эрастовна переехала к Варваре, работала билетершей в кинотеатре, постоянно получая нагоняи за то, что пропускает детей без билетов. Курила махорку, учила внуков добру и доброте и закончила свою жизнь в эвакуации, в далеком городке Камень-на-Оби, так и не узнав, что старший ее внук лейтенант Михаил Старшов погиб под Москвой за полгода до ее смерти.
А Руфина вышла замуж за бравого чекиста и сначала сама отдалилась от семьи, а потом семья отдалилась от нее, потому что Варвара разучилась прощать. Может быть, оттого, что спала при распахнутой форточке в самые лютые морозы. Во всяком случае именно так она объясняла свое неуменье улыбаться.
Леонида Старшова в последний раз ранило в 42-м, и его списали со строевой. До конца войны он служил в Москве в одном из многочисленных управлений, демобилизовался в 46-м, получил участок и наконец-то начал в буквальном смысле строить дом.
Было для кого: оставался младший сын, родившийся в 1924 году. Он умел слушать и запоминать и гулял с отцом по госпитальному саду за несколько часов до мучительного конца. Впрочем, тогда он называл отца Дедом…
— Люди делятся на три категории, не по племени и не по вере, а только по внутренней цели. Четверть из них мечтает о новом доме и строит его. Другая четверть жаждет сохранить старый и его защищает. А большая половина ничего не хочет и ни о чем не мечтает, но при первой же возможности готова спалить старое жилище и влезть в новое, выбросив строителей в вечную мерзлоту. Гражданскую войну выиграли первые, а победили третьи. Может быть, они всегда побеждают? Поразмысли над этим.
Он пожал мне руку, улыбнулся, и глаза у него были синие-синие. И ушел навсегда, зная, что утром ему предстоит умереть.
6. Ровесница века
1
— Вам привет от бабы Леры…
Уж сколько лет прошло, а я до сей поры слышу эти слова. Они звучат в телефонной трубке то мужскими, то женскими голосами, как пароль странного братства незнакомых людей, как сигнал из
— Баба Лера, неужели вы стреляли из маузера?
— Вам трудно представить, что у этакой засохшей старушенции хватало сил надавить на спусковой крючок? А я на пари дырявила пятак, но всегда почему-то промахивалась в людей.
Баба Лера… Вечная полуулыбка на запавших губах, добрые морщинки и горькие глаза. Горькие даже тогда, когда баба Лера смеялась, а она очень любила смеяться.
— Знаете, Алиса Коонен рассказывала мне, что шестнадцати лет начала дневник с фразы: «Я очень хочу страдать». Смешно, но я тоже решила вести дневник в шестнадцать, но начало у меня было иное: «Я очень хочу умереть счастливой…» Мечтания гимназисток выпускного класса.
Шел тысяча девятьсот шестьдесят третий год, первое лето нашего знакомства. И на следующий день после разговора о девичьих дневниках и мечтаниях я пошел за четырнадцать километров в Красногорье. Я купил самую толстую тетрадь, какая сыскалась, вывел на титульном листе «ДНЕВНИК» и сам написал первую фразу: «Дорогая баба Лера! Живите долго и долго дарите людям счастье». Баба Лера неторопливо надела очки, внимательно прочитала восторженное вступление. Затем столь же неторопливо сняла очки и задумчиво постучала ими по тетради.
— Дарить счастье — это талант, а талант всегда живет меньше, чем надо. И вообще мне кажется, что следует прибавлять жизнь к годам, а не годы к жизни, уважаемый Борис Львович.
Баба Лера всех называла по имени и отчеству, делая исключение лишь для единственного человека — для Анисьи, или Анюхи Поликарповны, как та сама себя иногда величала. Она звала ее Анишей, хотя сама Анисья обращалась к бабе Лере с крестьянской обходительностью: «Леря Милентьевна». Анисья была моложе бабы Леры — ей было пятнадцать, когда ее сослали, шестнадцать, когда посадили за побег из ссылки в родное село, и восемнадцать, когда «навесили» еще десятку за немыслимый по дерзости отказ удовлетворить естественное желание начальника конвоя, — но, шагнув из отрочества в ссылку, тюрьмы да лагеря и выйдя оттуда уже старухой, она ко всем обращалась только по имени, либо — «начальник», если очень сердилась.
Она мне упорно напоминала лошадь. Не исполненную грации и животворной силы кровную кобылицу, а заморенную, мослаковатую, с екающей селезенкой несуразную крестьянскую Савраску. Лошадиными выглядели даже ее руки — тяжелые, длинные, в узлах вздувшихся вен; лошадиной была сутулая костлявая спина, тоскливые, глубоко проваленные глаза и те четыре зуба, что еще сохранились чудом каким-то. Четыре желтых, больших, как стамески, резца в верхней челюсти, которыми она не жевала, а скоблила хлеб или картошку, совсем по-лошадиному мотая при этом головой.
— Аниша, ты бы вставила зубы.
— Ништо, Господь и такую примет, не обознается.
— В рай метишь?
— А куды ж меня еще, Леря Милентьевна? Я в жизни не по своей воле грешила. А по своей всего один разочек, один-разъединственный за все зимы мои.
Анисья считала не годами, не летами, а только зимами: «Мне, почитай, сорок девять зим намело, так-то».
— Сорок девять лет?
— Зим, милай, зим. Это у вас — леты, а у меня вся жизнь — вьюга да мороз. Стало быть, зимы и надо считать.