История России в гендерном измерении. Современная зарубежная историография
Шрифт:
Предложенная социальными историками периодизация, основанная на категориях опыта и статуса, не во всем совпадает с общепринятой. Более того, она ставит ряд серьезных проблем, поскольку совершенно определенно демонстрирует, что проводившиеся «сверху» изменения очень медленно достигали низов общества, для которых периодизация оказывается иной. Эта многослойность требует более гибкого и в то же время строгого подхода к хронологии, который учитывал бы одновременное существование «разных реальностей» на разных уровнях социальной иерархии.
Исследования маскулинности, к которым зарубежные русисты подключились совсем недавно, также вносят свой вклад в новое понимание исторической эволюции России и осмысление периодизации ее гендерной истории. В этой области еще не накоплен достаточный для обобщений материал, однако и здесь наблюдаются определенные
Избрав в качестве опоры изменения в гендерных стереотипах и нормах, исследователи выделяют переходный период от «эгалитаризма» эпохи Просвещения к иерархическому дискурсу романтизма 1830-х годов с его гипертрофией маскулинности. Переход начался в 1790-х годах и был отмечен, с одной стороны, «феминизацией» литературы сентиментализма, с другой – началом утверждения в России идеологии «разделенных сфер», отводившей женщине домашнюю роль «хранительницы очага». Эта идеология способствовала возникновению нового, буржуазного типа маскулинности (119, с. 12).
Так же как и в истории женщин, 1880-е годы, а в особенности рубеж веков оказываются периодом общего ускорения изменений в статусе и образе жизни мужчин всех социальных слоев. Изменения здесь также идут сверху вниз, так что периодизация гендерной истории, основанная на социальных категориях статуса, образа жизни и моделей поведения, применима в данном случае и к истории мужчин. Отличительной чертой современных исследований является внимание к кризису маскулинности, который начался в Европе в конце XIX в. и в полной мере проявился в России перед Первой мировой войной. В этот период возникает новый тип «милитаризованной мужественности», переходный по отношению к гипермаскулинному образу «нового советского человека» (120, с. 194).
Работы по истории литературы также ставят под вопрос принятую периодизацию. В частности, они показывают, что «женский вопрос», который считали «детищем» эпохи Великих реформ, был поставлен женщинами-писательницами уже в 1820–1830-е годы, что значительно размывает хронологические границы. Дж. Гейт выделяет в своем исследовании два поколения женщин-писательниц, пришедших в литературу в 1830-е и в 1850-е годы, и ставит в связи с этим вопрос об альтернативной периодизации по сравнению с мужской, для которой важными были эпохи 1840-х и 1860-х годов. Литература, пишет исследовательница, создается в континууме, и, основываясь на других произведениях и беря другие периоды, можно предложить иное понимание истории, нежели дает нам «нарратив прогресса», обыкновенно подчеркивающий резкие разрывы в ходе исторического развития (51, с. 97). Откровенный вызов общепринятым представлениям заметен в работах Катрионы Келли (83; 84), которая выделяет совершенно непривычные для нас хронологические периоды 1760–1830-х, 1840–1880-х и 1890–1920-х годов и фактически игнорирует эпоху Великих реформ.
Наиболее явственно различия между историей женщин и гендерной историей (т.е. фактически между социальной и культурной историей) проступают в периодизации, когда дело касается советского времени. Казалось бы, советская эпоха вполне отвечает всем критериям периода «трансформации», когда происходил процесс освобождения женщины и формирования ее как независимого социального субъекта. Тем не менее дарованные женщинам в 1917 г. широкие права заставляют социальных историков проводить четкую границу между дореволюционной и советской эпохами и считать революцию «разрывом», переломным моментом в периоде трансформации. Ключевую роль здесь играет избранная точка отсчета – социальный опыт женщин. Немалую роль играют и убеждение, что в основе этого опыта лежат юридически закрепленные права, и привычка опираться в своей работе в первую очередь на правовые акты и только затем «поверять» их практикой. Исследования, уделяющие большее внимание повседневной жизни и микроистории, обнаруживают в советской эпохе многие явления, корнями уходящие в дореволюционное время, а правовые нормы выступают в них чаще в качестве механизмов, закрепляющих уже существующую практику. И все же в основе выделения отдельного советского
Гендер в традиционном обществе
Первый период гендерной истории России, характеризующийся безраздельным господством традиционного общества, по своей протяженности намного превосходит период «трансформации». Более того, для низших слоев он продолжался гораздо дольше, чем для элиты, а патриархальные структуры семьи, как принято считать, оставались фактически незыблемыми вплоть до падения империи.
Изучение гендерной истории допетровской Руси представлено в западной русистике крайне небольшим количеством работ, в основном посвященных женщинам XVI–XVII вв. Среди ведущих исследователей следует назвать Ив Левин, Нэнси Шилдс Коллманн, Валери Кивелсон, Изольду Тире. Главную трудность здесь составляет скудость источниковой базы. Наряду с традиционными для социальной истории источниками – судебными и дворцовыми документами, частноправовыми актами, летописями, новгородскими берестяными грамотами – привлекаются произведения духовной и светской литературы, фольклор, изобразительные материалы, данные этнографов. Все это позволило реконструировать патриархальную систему ценностей допетровской Руси, которая, как считают историки, мало отличалась от западноевропейской. В ее основе лежало понятие о неукоснительном подчинении женщины мужчине, поскольку по самой своей природе она является существом слабым физически и морально. Мужчины должны управлять женщинами для их же блага и для блага общества, а женщины – подчиняться мужчинам, следовать их советам и служить своей семье. Однако, как и в большинстве патриархальных обществ, власть мужчин не была абсолютной. Женщины высокого социального положения могли командовать мужчинами нижестоящими, старые женщины – младшими по возрасту мужчинами, власть свекровей над невестками была поистине безграничной, а вдовы часто были по-настоящему независимыми (42, с. 3).
Характеризуя патриархальную структуру допетровской Руси, западные историки пришли к выводу о том, что она давала женщине и определенные преимущества, в частности хорошо обеспечивала ее защиту и, кроме того, предоставляла ей возможность, пусть ограниченную, принимать достаточно активное участие в жизни общества. В современной историографии явно заметен отход от прежних критических интерпретаций, подчеркивавших угнетенное положение женщины. Еще одной важной чертой сегодняшней ситуации в изучении гендерной истории России следует назвать отказ от прежних представлений о российской «исключительности» с акцентом на отсталости страны и ее отличиях от Европы. Надо сказать, эта черта характерна в целом для всей англоязычной русистики, которая все чаще помещает историю России в общеевропейский контекст.
Плодотворность такого подхода демонстрирует статья Фрэнсиса Батлера (30), в которой сюжет Повести временных лет о мести княгини Ольги древлянам исследуется с точки зрения соответствия «гендерному коду» того времени. Автор реконструирует нормы древнего восточнославянского общества, опираясь в условиях крайней скудости источников на материалы скандинавского, раннегерманского и англосаксонского эпосов. Он полагает такое сравнение вполне правомерным, поскольку нормы гендерного поведения изменялись крайне медленно.
Ф. Батлер препарирует ситуацию, сложившуюся в Киевском княжестве после убийства древлянами князя Игоря, и показывает, что овдовевшая княгиня стояла перед трудным выбором. Прими она предложение древлян – они убили бы ее малолетнего сына Святослава, а жители Киевского княжества попали бы под гнет жестокого и менее развитого племени. И хотя в эпоху раннего Средневековья овдовевшие королевы часто выходили замуж и возводили таким образом на престол нового короля, жертвуя будущим и часто жизнью своих сыновей от первого брака, Ольга избрала иной путь – убийство древлян и их князя. При этом своих целей она достигла исключительно при помощи слов, не беря в руки оружия (в отличие от ряда скандинавских женщин-мстительниц). Ф. Батлер согласен с той высокой моральной оценкой, которую летописец дает Ольге, и отмечает, что она действовала в соответствии с тогдашним женским кодексом поведения. То, что наши современники сочли бы обманом, пишет он, на самом деле являлось единственным способом защитить интересы сына и подданных, и речи княгини Ольги представляли собой «благородное, честное оружие, гораздо более полезное, чем мечи и копья воинов-мужчин» (30, с. 793).