История русского романа. Том 1
Шрифт:
Особенно очевидна роль Пушкина, «приуготовителя будущего», в сфере, в которой он сам не дошел до своей цели, но которая оказалась важнейшей в литературе XIX века и доныне полностью сохраняет свое значение, — в сфере создания социально — психологического, реалистического прозаического романа.
20–е и особенно 30–е годы (до конца которых не дожил Пушкин) были периодом, когда новый, трезвый взгляд на жизнь, порожденный экономическими и социальными отношениями нового типа, привел к образованию реалистического искусства. А в литературе жанром, наиболее совершенно отвечавшим задачам реализма, стал роман. Вот почему в это время «роман всё убил, всё поглотил». [210]
210
Там же, т. I, 1953, стр. 261.
Тяготение к роману было такой властной потребностью уже к концу XVIII века и так возрастало в дальнейшем,
Взгляды Пушкина на задачи создания романа уже определились, когда в 1831 году он одновременно прочитал две новинки: встреченный самым блистательным успехом «Собор Парижской богоматери» В. Гюго и совсем никем не замеченный роман Стендаля «Красное и черное». В конце мая 1831 года Пушкин пишет E. М. Хитрово, что очарован «Красным и черным», тут же ругая повести Эжена Сю, как собрание бессмыслиц, не имеющих даже признака оригинальности, и выражает желание прочитать роман Гюго. Через несколько дней, в очень коротком письме к ней же резко и отчетливо противопоставлены романы Гюго и Стендаля. Вполне понятно всё, что вызывает восторги у читателей «Собора». «Mais, mais… je n’ose dire tout ce que j’en pense» (но, но… я не решаюсь высказать то, что я думаю), [211] — Пушкину явно не по себе от этой буйной игры воображения, от блистательных языковых излишеств Гюго. За этими «но, но…» уже притаились мысли, высказанные позже: «нелепость вымыслов Виктора Юго», «от неровного, грубого Виктора Юго и его уродливых драм», «после удивительных вымыслов В. Юго». Еще в июне 1831 года у Пушкина возникло желание поспорить с этим поэтом: «Нет, г. Юго» (XII, 138, 141, 143, 140). Поэтому заключительные строки второго письма к E. М. Хитрово звучат как противопоставление очень резкое и как антитезис к сказанному только что: «„Красное и черное“ хороший роман, хотя есть кое — где фальшивая риторика и несколько замечаний дурного вкуса» (XVI, 172).
211
Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XIV, Изд. АП СССР, М., 1941, стр. 166, 172. В дальнейшем цитируется по этому изданию (тт. I-XVI, 1937–1949, Справочный том, 1960).
Формула перевернута: несмотря на весь блеск, роман Гюго получает отрицательную оценку; несмотря на некоторые погрешности, роман Стендаля оценивается весьма высоко самым взыскательным критиком французской литературы.
Эту оценку нужно сопоставить с суждениями Пушкина, высказанными годом раньше в заметке «О переводе романа Б. Констана «Адольф», опубликованной в № 1 «Литературной газеты» за 1830 год. В этой заметке Пушкин особенное значение придает языку романа Констана: «Любопытно видеть, каким образом опытное и живое перо кн. Вяземского победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светлого, часто вдохновенного. В сем отношении перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы» (XI, 87). Констан с его языком мысли, точного и несколько сухого анализа, с его антишатобриа- новским, антиламартиповским, антиромантическим стилем внутри самого романтизма — это струя подлинной прозы, которая нужна русской литературе как подкрепление тому, что созидал Пушкин в борьбе с Марлин- ским, Сенковским, Вельтманом, с пережитками карамзинизма.
В языке Стендаля обнаруживалось дальнейшее и весьма энергичное развитие дерзновенно — антиромантической прозы. Гюго органически не мог читать «Красное и черное», каждая фраза у него застревала в горле, воспринималась как что-то непоэтическое, сухое. И читатель, завороженный блеском прозы Гюго, оставался в то время равнодушным к творениям Стендаля.
Итак, отношение Пушкина к современному ему роману определялось уже самым строением прозы, ее стилем и языком. Уже с начала 20–х годов совершенно в том же духе, но всё определеннее и резче сказывается понимание Пушкиным истинного характера и задач в создании прозаического стиля.
В заметке 1824 («Причинами, замедлившими ход нашей словесности…») и в статье 1825 года, опубликованной в «Московском телеграфе» («О предисловии г — на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова»), впервые появляется тот термин «метафизический язык» (XI, 21, 34), который для пушкинского понимания прозы очень существен. Что же этот термин у Пушкина означает? «… Но ученость, политика и философия еще по — русски не изъяснялись — метафизического языка у нас вовсе не существует; проза наша так еще мало обработана, что даже в простой переписке мы принуждены создавать обороты слов для изъяснения понятий самых обыкновенных…» (21).
Итак, «метафизический язык» — это язык, на котором могли бы изъясняться «ученость, политика и философия», или, по определению того же слова у В. И. Даля, всё, что «подлежит… одному умствованию». [212] «Метафизический», в терминологии Пушкина, значит примерно то же, что в нашем словоупотреблении
212
В. Даль. Толковый словарь, т. II. Изд. 2–е, СПб. —М., 1881, стр. 323.
213
Д. Якубович. Обзор статей и исследований о прозе Пушкина с 1917 по 1935 год. «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», т. I, Изд. АН СССР, М. — Л, 1936, стр. 304.
Еще до знакомства своего с сочинениями Стендаля Пушкин, независимо от него, пришел к мысли, что проза ученого сочинения и проза романа имеют нечто существенным образом общее, то и другое «требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат». Возникло решительное противопоставление: «Стихи дело другое» (19). [214]
Что же существенно общего видит Пушкин в научной и художественной прозе? Богатство мысли, не только в ясном раскрытии предмета, но и в самом выражении, «метафизически» насыщенном, обогащенном ассоциациями, интонацией, оттенками, перекличкой с тем, что читателю уже известно. Ведь речь идет прежде всего не об индивидуальном стиле писателя, а об основном требовании просвещения — о создании основы русской национальной культуры. Начато с вопроса о «простой переписке», в которой образуется литературная проза культурных слоев общества, от нее пойдет настоящая проза науки и искусства. Не планы и труды одного литератора занимают автора черновых заметок и статей начала 20–х годов, нет, автор этих статей и заметок глубоко озабочен созданием русской культуры, и гениальный поэт приходит к убеждению, что стихи — не главное оружие, с которым следует участвовать в создании этой культуры.
214
В том же смысле говорится о «метафизическом языке» в письме к П. А. Вяземскому от 13 июня 1825 года (XIII, 187).
«Точность и краткость» (79). Когда громадным успехом пользуются Гюго и Марлинский, это дерзновенная формула, она идет совершенно наперекор моде и вкусам. И этот принцип объединяет научную и художественную прозу. Первая демонстрация этого стиля — в пушкинских письмах, статьях и заметках. Но в мае 1825 года, обращаясь к самому же Марлинскому, Пушкин требует от него и чего-то, казалось бы, прямо противоположного — болтовни.
Тут уже дело касается художественной прозы и особо — романа: «Роман требует болтовни; высказывай всё начисто». Роман требует совершенной непринужденности, естественности, простоты. «Твой Владимир говорит языком немецкой драмы…» (XIII, 180). И этот стилистический принцип порождает естественное и совершенно вольное движение повествования, свободное от ненавистного Пушкину «холода предначертания» (XI, 201), как бы то ни было связывающего поэта, ставящего его в какие бы то ни было рамки. «Языку нашему надобно воли дать более», — пишет Пушкин М. П. Погодину в ноябре 1830 года (XIV, 128).
Итак «язык мысли», плюс «точность и краткость», плюс «болтовня» — это триединая, диалектическая формула, выражающая совершенно последовательно, собирающая в одно целое пушкинскую теорию прозы.
Между этой теорией и практикой полное единство.
Однако в заметке о романе «Адольф» с теорией прозаического стиля связаны и важные замечания, собственно относящиеся к теории романа. Оказывается, «Адольф принадлежит к числу двух или трех романов», ко торые были прочитаны Татьяной в опустевшей усадьбе Онегина, в его «молчаливом кабинете» (VI, 147). Там, в седьмой главе «Евгения Онегина», как нельзя более точно объяснено, что такое настоящий роман, в отличие от тех книг, которые Онегин подверг решительной опале. В истинном романе
…отразился век И современный человек Изображен довольно верно. (VI, 148)«Евгений Онегин» полон размышлениями и мечтами о романе, который еще будет написан:
Тогда роман на старый лад Займет веселый мой закат. Не муки тайные злодейства Я грозно в нем изображу, Но просто вам перескажу Преданья русского семейства, Любви пленительные сны, Да нравы нашей старины. (57)