История русской литературы второй половины XX века. Том II. 1953-1993. В авторской редакции
Шрифт:
«Живите, коли сможете» – вот нравственный приговор, вынесенный Семёном.
Особое место в философской концепции повести занимает Клавдия. В ней много доброго, светлого, много духовной силы, много мужества, сердечности, мягкости, обаяния, доброты. Уж кому, как не Клавдии, затаить злобу против Михея, принёсшего ей столько горя, страданий, мук. Но она готова простить его, твёрдо осознавая, что зло не искоренишь злом; он увидел в ней спокойствие, сдержанность, великодушие сильного человека.
Михей прожил жуткую жизнь. Всю жизнь в крике и на людях. Он больше не хочет такой жизни, он хочет «стиснуться, сжаться, затихнуть, как мышь в своей норе». «Пусть свет колгочет». Он своё отколготал. Он хочет мира и
В словах Клавдии – философский смысл повести: «Не сжечь тебе душу, а отогреть хочу, до донышка отогреть. И в них – тоже. Коли мы семьёй не уживемся, тогда как же нам с чужими людьми в миру жить? Озлобиться легче, чем сократить себя перед другими, только теплее со зла никому не станет. Они на тебя ярятся, ты – на них, а кому выгода? Тешим нечистого, и больше ничего. Вот и я хочу, чтоб ожили вы от холода». Не только в Михее, но и в детях она хочет отогреть душу, очистить от всего, как ей кажется, наносного, чужого, привитого неправдой прежнего бытия.
Самая большая беда Клавдии, в сущности её трагедия, – разочарование в детях.
В споре за отца она ни у кого из них не получила поддержки. Она ожидала, что сумеет их уговорить, а если не уговорить, то сломить их волю, подчинить своим мыслям и решениям. Она так всегда делала, и всегда всё получалось так, как она предполагала. Но тут получилась осечка. Своей исковерканной жизни никто из них не простил. И дело здесь не во внешне неустроенной судьбе. Если бы так, всё было бы значительно проще. Внешне все они пристроены, у каждого из них своя судьба, своя жизнь, вполне обеспеченная, твёрдая, без каких-либо неожиданностей в будущем.
В этой борьбе за самое главное и сокровенное для неё Клавдия потерпела поражение. Не заметила она в детях своих той порчи, которая коснулась их души, разложила их настолько, что остались они без стержня, как и их отец. Все её попытки вдохнуть в них свою сердечную боль, мягкость, доброту разбивались о тяжкий эгоизм и зачерствевшее сердце её детей. Зло породило зло. Против этого протестует Клавдия. Михея можно спасти, можно отогреть его душу, но только добром, покоем, миром. А мира нет в её семье. Дети остались равнодушными к её мольбам.
Вопросы добра и зла, нравственного самоусовершенствования, человеческого перерождения и переустройства под влиянием жизненных oбcтоятельств постоянно бередят душу Владимира Максимова. Он из тех художников, которые остаются верными заветам великой русской классики, всегда тревожившей своих читателей страстными призывами к совести, к добру, свету, справедливости.
Но всё это было до отъезда В. Максимова в эмиграцию, как вскоре оказалось, временную. Перед отъездом он долго разговаривал с автором этой книги о литературе, о своих замыслах, о рукописном портфеле. Он говорил о рукописи, которую потом назвал «Семь дней творения», кое-что даже процитировал. Были попытки отговорить его от эмиграции. Автор этой
В разговорах с ним жёстко проскальзывала критическая нота по отношению к цензуре, к некоторым решениям идеологических инстанций, хорошо было известно, что Владимир Максимов – яростный антисоветчик, готовый всё отменить и заново построить новый мир. В 1968 году автор этой книги, получив должность старшего преподавателя филологического факультета МГУ, начав читать лекции на первом курсе и вести семинарские занятия, приглашал на семинары своих друзей-писателей, чтобы те поделились своим творческим опытом. Был приглашён и Владимир Максимов, который подробно рассказал о своём творческом пути, о своих книгах и замыслах. Но последние 15—20 минут он говорил о советском обществе, о тоталитаризме, о культе личности Сталина и Хрущёва, о том, что современному писателю нужно пройти семь кругов издательского ада, чтобы получить из рукописи книгу. Последние минуты этого выступления были вне нашей цензуры. Были опасения, что кто-нибудь доложит в деканат, но эти опасения оказались напрасными.
Роман «Семь дней творения», изданный вначале за границей, во Франкфурте-на-Майне в 1971 году, произведение действительно сложное и противоречивое и вряд ли могло выйти в то время; несколько эпизодов просто забраковала бы цензура, не говоря уж об издательской редактуре. Опубликовать роман за границей – это по тем временам было преступлением, повторилась точно такая же ситуация, как в 1929 году, когда напостовцы громили Е. Замятина за публикацию романа «Мы» и Б. Пильняка за публикацию «Повести непогашенной луны», вышедших за границей. В романе «Прощание из ниоткуда» В. Максимов подробно описал прохождение романа через рецензирование, встречу с одним из рецензентов, обсуждение в СП СССР, а затем и исключение из писательского Союза.
Три брата проходят перед нами, Пётр, Андрей и Василий Лашковы, все они участвовали в становлении нового общества и нового государства, все они усвоили заветные слова о господстве социализма, слова о добре, о справедливости, о чести и достоинстве.
Старший, Пётр Лашков, «комиссарствовал» в годы Гражданской войны, усвоил командный стиль в жизни, и в мирной жизни этот стиль пришёлся ему по душе. Много лет Пётр Васильевич строил свой мир, употребляя только два слова – «да» и «нет»: «Да» – это то, что соответствовало его представлениям об окружающем; «Нет» – всё, что тому противоречило. И носил он этот мир в себе, как монолит, его невозможно было ни порушить, ни поколебать. «И вдруг – на тебе! – два-три крохотных события, две-три случайные встречи, и мир, взлелеянный с такой любовью, с таким тщанием, начинал терять свою устойчивость, трещать по швам, разваливаться на глазах» (Максимов В.Е. Собр. соч.: В 8 т. М., 1991. С. 31 и др.).
Оказывается, шла неведомая ему жизнь, она не укладывалась в его «схемы и построения», «тихоня» дочь Антонина проявляет самостоятельность, ходит на моления, ищет здесь правды, смазчик Гупак ходил в пророках, собирал людей и устраивал что-то вроде молельни, читал собравшимся Библию и рассуждал о её содержании. А ведь Бог и Библия давно запрещены. Это поразило Петра Лашкова, заставило его задуматься, оказывается, не всё так просто, как было в годы революции и Гражданской войны. Жизнь идёт по-другому…