История свободы. Россия
Шрифт:
В молодежи скорее поощряется интерес к научным и техническим знаниям, чем к гуманитарным, и чем ближе к политике, тем слабее образование. Хуже всего поставлено оно у экономистов, историков современности, философов и юристов. Иностранный ученый, работавший в Библиотеке Ленина в Москве, обнаружил, что большинство его соседей по залу – аспиранты, компилирующие свои диссертации в основном из отрывков других, уже защищенных диссертаций, в частности из ходовых отрывков классиков, главным образом – Ленина и Сталина (все еще Сталина в 1956 году!), то есть из материала, выдержавшего наибольшее количество испытаний и доказавшего свою прочность. Иностранцу объяснили, что без этих отрывков у диссертации нет шансов на успешную защиту. Очевидно, что и соискатель, и экзаменаторы понимают неписаные, но незыблемые требования относительно типа требуемых цитат и их квоты в тексте диссертации – условия sine qua non [401] для получения ученой степени. Аспирантов, читающих книги, было чрезвычайно мало по сравнению с теми, кто читал чужие диссертации, а также номера «Правды» и других коммунистических газет и журналов, из которых можно набрать нужные цитаты.
401
непременные (лат.).
Ситуация в философии особенно безрадостна.
В более широких слоях трудно найти кого-нибудь, кто бы искренне доверял информации, исходящей от советского радио и газет, а иногда – и от зарубежных. Считая, что все это в основном пропаганда, в одном случае советская, в другом – антисоветская, и потому ею можно одинаково пренебречь, они направляют свои мысли в другие сферы, где дозволены более свободные дискуссии, – в споры о личной жизни, пьесах, романах, фильмах, вкусах, амбициях и так далее. Здесь их суждения свежи, забавны и интересны. Они не страдают сколько-нибудь заметной ксенофобией. Что бы им ни талдычили власти, в них нет ненависти к иностранцам, даже к немцам, к которым у них была, как я помню, сильная неприязнь в 1945–1946 годах; даже к американцам, хотя они и боятся, что из-за правительственных ссор те могут начать против них войну. Впрочем, это представляется им скорее стихийным бедствием, вроде землетрясения, чем поводом винить дипломатов. Те, кто задает вопросы о текущей политике, обычно проявляют не тенденциозность, а любопытство смышленых детей. Таксист, который спрашивал своего пассажира, правда ли, что в Англии два миллиона безработных, узнав, что это не так, философски заметил: «Значит, и тут наврали». Сказал он это без всякого возмущения, даже без иронии, констатируя очевидный факт. Видимо, он хотел сказать: «Дело правительства – распространять всякое вранье (как делает министерство пропаганды в военное время), но умные люди не обязаны в это верить». Заблуждений и иллюзий относительно внешнего мира в больших советских городах не так много, как иногда представляют на Западе, – информация здесь скудная, но нелепым выдумкам верят редко. Мне кажется, что если в результате какого-нибудь поворота судьбы или истории Россия освободится от коммунистического контроля, ее людям понадобится не переобучение, – они не впитали в себя распространяемую доктрину, – а просто нормальное обучение. В этом отношении они скорее напоминают обманутых фашизмом итальянцев, чем искренне проникшихся нацизмом немцев.
Действительно, относительное отсутствие того, что можно было бы назвать мистическим коммунизмом, – самое поразительное в так называемой советской интеллигенции. Без сомнения, много убежденных марксистов в Польше, Югославии, где угодно, но я не верю, что их много в Советском Союзе, где марксизм стал формой принятого, неоcпоримого, бесконечно наскучившего официального краснобайства. Симптоматично, что те писатели и интеллектуалы, которые выразили свой протест на последних заседаниях Союза писателей, добиваются свободы не столько для того, чтобы нападать на господствующую ортодоксию или обсуждать идеологические проблемы, сколько для того, чтобы просто описывать жизнь так, как они ее видят, не обращаясь постоянно к идеологии. У романистов вызывают скуку или даже отвращение застывшие, идеализированные фигуры советских героев и крепостных; им бы очень хотелось писать с большим – пусть все еще наивным – реализмом, большим разнообразием и психологической свободой. Они ностальгически вспоминают золотое время – ленинские 20-е, – но привлекают их не страсти политического мятежа. Писатели, или, во всяком случае, некоторые из них, осуждают бюрократию, лицемерие, ложь, притеснения, торжество зла над добром с точки зрения тех моральных принципов, которым внешне остается верен даже режим. Такие чувства, общие для всего человечества, нельзя счесть крамольными или открыто антимарксистскими. Именно в этой форме, кажется, провозгласили или осудили венгерское восстание. В ней написан и обсуждается глубоко всех взволновавший роман Дудинцева «Не хлебом единым» [402] , почти ничего не стоящий как литература, но очень важный как социальный симптом.
402
Даже «оппозиционный» литературный альманах «Литературная Москва» в этом отношении такой же – это и не «чистое» искусство, и не альтернативная, пусть даже завуалированная, политическая линия. Его «подозрительные» статьи защищают общечеловеческие
Подчиненное население по большей части – не правоверные коммунисты, не бессильные еретики. Многие – вероятно, большинство – недовольны; а недовольные в тоталитарных государствах – ipso facto [403] ниспровергатели. Но в настоящее время они принимают или, во всяком случае, пассивно терпят свое правительство и думают о других вещах. Они гордятся российской экономикой и военными достижениями. Они привлекают как воспитанные в строгости, умеренно романтичные, одаренные богатым воображением, немного ребячливые, глубоко аполитичные, простые, нормальные люди, оказавшиеся членами жестко организованной корпорации, которая тем не менее их защищает.
403
самим [этим] фактом (лат.).
Что касается правителей, это другое дело. По природе своей жестокие и честолюбивые, они, по-видимому, считают, что коммунистический жаргон и определенный минимум коммунистической доктрины – единственный цемент, который способен скрепить составные части Советского Союза, а слишком большие перемены подвергли бы опасности стабильность системы и сделали бы чрезвычайно ненадежной их собственную позицию. Они сумели перевести свои мысли на более или менее гладкий коммунистический жаргон и успешно используют его в общении друг с другом и с иностранцами. Когда вы их спрашиваете (а по внешнему виду человека, его тону, одежде и другим менее осязаемым вещам всегда ясно, говорите ли вы с членом верхнего слоя иерархии или с тем, кто стремится туда попасть), сперва кажется, что они пускают в ход пропагандистский трюк. Только потом вы понимаете, что они верят в то, о чем говорят, примерно так же, как политик в любой стране верит в свою риторику, отшлифованную и подогнанную под аудиторию, от которой зависят его успех и карьера, и это постепенно она становится способом самовыражения, привычным даже для него самого, не говоря уже про друзей и коллег.
Я не верю, что в Советском Союзе преобладает двойная мораль, что партийные лидеры или бюрократы разговаривают на своем священном жаргоне только с подчиненными, а едва оставшись одни, оставляют притворство и переходят на циничный язык здравого смысла. Нет, их язык, понятия, кругозор – это смесь того и другого. Вероятно, как старая русская бюрократия и определенный тип политиков и властителей повсюду, они относятся к своей официальной доктрине, тем более – к верованиям остального мира скептически, а то и цинично; однако некоторых, очень упрощенных марксистских положений они придерживаются. Я думаю, они искренне верят, что капиталистический мир обречен погибнуть от своих внутренних противоречий; что верный способ оценить силу, направление развития и перспективы общества – в некоторых «материалистических» социально-экономических критериях (определенных Лениным) и что эти критерии играют решающую роль в выработке и формулировке их собственной политико-экономической стратегии. Верят они и в то, что мир неумолимо марширует к коллективизму, что попытки остановить этот процесс или даже затормозить его свидетельствуют о незрелости или слепоте; что их собственная система, если только она достаточно долго продержится под бешеным натиском капитализма, в конце концов восторжествует и что, изменив в ней что-либо просто для того, чтобы сделать жизнь своих подчиненных лучше и счастливее, они обрекли бы на гибель самих себя, а может быть, – кто знает? – этих самых подчиненных. Другими словами, они мыслят в терминах марксистских теорий и категорий, но не с точки зрения изначальных целей или ценностей марксизма – свободы от эксплуатации и принуждения, классового или национального, – ни тем более с точки зрения индивидуальной свободы, высвобождения творческих сил, всеобщего благоденствия и т. п. Для этого они слишком грубы и безразличны к морали. У них нет религиозной веры; но не верят они и в какую-то особую пролетарскую мораль или логику истории.
Отношение к интеллектуалам у них до некоторой степени такое же, как у политических боссов во всем мире. Конечно, во многом оно обусловлено той позицией, которую занимают их лидеры – члены Центрального Комитета Коммунистической партии. Большинство из них помимо подозрений, которые они вообще испытывают ко всякому, кто имеет дело с идеями, как постоянному источнику потенциальной опасности, вообще чувствует себя неуютно с интеллигентами, испытывая к ним так называемую социальную неприязнь – ту самую, из-за которой наши профсоюзные деятели ощущают рядом с «умниками» и собственное превосходство и собственное ничтожество. Выше они тем, что считают себя практиками, глубже постигшими мир в тяжелой школе жизни; ниже – потому, что не умеют мыслить. Группа недоумков, которая вершит судьбами России (одного взгляда на Политбюро, теперь называемое Президиумом, достаточно, чтобы понять, что этим людям привычней митинги или трибуны, но не книжные полки), смотрит на интеллектуалов с тем же тяжелым чувством, как на хорошо одетых, воспитанных дипломатов и журналистов, к которым она проявляет показную, неестественную вежливость, испытывая при этом зависть, презрение, прорывающееся иногда заискивание и огромную подозрительность. В то же время эти люди чувствуют, что у великой нации должны быть крупные ученые, увенчанные лаврами художники и соответствующие звания. Тем, кто достиг высот мастерства, они много платят, но неистребимое чувство собственного ничтожества поддерживает в них раздражение, непреодолимое желание припугнуть, ударить, оскорбить, публично унизить и напомнить про цепь, на которой они держат этих деятелей культуры, едва лишь те выкажут малейший признак независимости или собственного достоинства.
Некоторые интеллектуалы, конечно, принадлежат к высшим ступенькам иерархии, а остальные смотрят на них как на ренегатов, пособников власти, политиканов и дельцов, которые только притворяются образованными и творческими людьми. Разница между истинными писателями, которые могут говорить на нормальном человеческом языке, и литературными бюрократами – это опять-таки разница между правителями и подчиненными, самая глубокая и единственная граница в советской интеллектуальной жизни. Один из интеллектуалов-правителей, говоря вроде бы не о себе, а об интеллигенции вообще, сказал американскому журналисту, что она, интеллигенция, совсем не хочет, чтобы рабочим и крестьянам предоставили больше личной свободы. По его словам, если бы им дали слишком много свободы, на заводах и в деревнях могли бы начаться беспорядки – стачки, забастовки, а интеллигенция, самый уважаемый класс в советском обществе, не хочет, чтобы тот порядок, который гарантирует ей заслуженный престиж и обеспеченную жизнь, подвергался опасности. «Вы, конечно, понимаете?» – спросил он.
Итак, мы проследовали от XIX столетия, когда вся русская литература была негодующим обвинительным актом российской жизни, сквозь горькие, часто безнадежные, противоречия и смертельные поединки 20-х – начала 30-х, их страдания и энтузиазм. Из досталинских литераторов мало кто уцелел, это великие имена, но их немного. Ими отчасти восхищаются, как полумифическими фигурами из легендарного, но погибшего прошлого. Теперь наверху агрессивные, а часто и циничные полумарксисты вполне мещанского типа; посередине – тонкий слой подлинно цивилизованных, восприимчивых, неравнодушных, часто талантливых, но слишком запуганных, политически пассивных «специалистов»; а внизу – честные, впечатлительные, трогательно наивные, чистосердечные, умственно голодные, снедаемые неутолимым любопытством, полуграмотные люди, ни с каким марксизмом не связанные. Такова в общем и целом нынешняя советская культура.