История упадка и крушения Римской империи
Шрифт:
Софисты описывают гибель языческой религии как страшное и поразительное чудо, которое покрыло землю мраком и восстановило древнее господство хаоса и ночи. Они рассказывают торжественным и патетическим слогом, что храмы превратились в гробницы и что святые места, украшенные статуями богов, были осквернены мощами христианских мучеников. "Монахи — эта раса грязных животных, которым Евнапий хотел бы отказать в названии людей, — были творцами нового богослужения, которое заменило постигаемые умом божества самыми низкими и презренными рабами. Посоленные и маринованные головы этих гнусных негодяев, подвергшихся за свои многочисленные преступления заслуженной и позорной смертной казни, их тела, еще носящие на себе следы плетей и пыток, которым они подвергались по приговорам судей, — таковы те боги, которых производит земля в наше время, таковы те мученики и высшие посредники, передающие Божеству наши молитвы и просьбы; их гробницы считаются теперь священными предметами народного поклонения". Не сочувствуя злорадству софиста, мы все-таки находим естественным его удивление при виде переворота, вследствие которого эти низкие жертвы римских законов были возведены в звание небесных и невидимых покровителей Римской империи. Время и успех превратили признательное уважение христиан к мученикам за веру в религиозное поклонение, и такие же почести воздавались самым знаменитым святым и пророкам. Через сто пятьдесят лет после славной смерти Св. Петра и Св. Павла могилы, или, вернее, трофеи, этих религиозных героев украшали Ватикан и дорогу в Остию. В том веке, который следовал за обращением Константина в христианство, и императоры, и консулы, и начальники армий с благочестием посещали могилы людей, из которых один делал палатки, а другой был рыбак, а кости этих людей были почтительно сложены под алтарями Христа, на которых епископы царственного города постоянно совершали бескровные жертвоприношения. Новая восточная столица, у которой не было своих собственных старинных трофеев, присвоила себе те, которые нашла в подчиненных ей провинциях. Тела Св. Андрея, Св. Луки и Св. Тимофея, покоившиеся в неизвестности в течение почти ста лет, были с торжественной пышностью перевезены в церковь Апостолов, построенную Константином на берегу Фракийского Босфора. Почти через пятьдесят лет после того те же берега были удостоены присутствия израильского судьи и пророка Самуила. Его прах, положенный в золотую вазу и прикрытый шелковым покрывалом, переходил из рук одних епископов в руки других. Народ встретил его мощи с такой же радостью и почтительностью, с какой встретил бы самого пророка, если бы он был жив; толпа зрителей образовала непрерывную процессию от Палестины до ворот Константинополя, и сам император Аркадий, во главе самых знатных членов духовенства и сената, выехал навстречу своему необыкновенному гостю, всегда заявлявшему основательное притязание на царские почести. Пример Рима и Константинополя укрепил верования и правила благочиния Католической Церкви. Поклонение святым и мученикам после слабого и бесплодного ропота со стороны нечестивого рассудка утвердилось повсюду, и во времена Амвросия и Иеро-нима сложилось убеждение, что для святости христианских церквей всегда будет чего-то недоставать, пока они не будут освящены какой-нибудь частицей мощей, способных укреплять и воспламенять благочестие верующих. В длинный тысячедвухсотлетний период времени, протекший с воцарения Константина до реформации Лютера, поклонение святым и мощам исказило чистую цельную простоту христианской религии, и некоторые признаки нравственной испорченности можно заметить даже в первых поколениях, усвоивших и лелеявших это вредное нововведение.
Духовенство знало по опыту, что мощи святых были более ценны, чем золото и драгоценные каменья; поэтому оно старалось размножать
Но распространение суеверий было бы менее быстро и менее успешно, если бы духовенство не прибегало для укрепления веры в народе к помощи видений и чудес, удостоверявших подлинность и чудотворную силу самых подозрительных мощей. В царствование Феодосия Младшего Лукиан, бывший пресвитером в Иерусалиме и священником в деревне Кафартамал, почти в двадцати милях от города, рассказал странный сон, который заглушил в нем все сомнения, повторившись кряду три субботы. Среди ночной тишины перед ним предстал почтенный старец с длинной бородой, в белом одеянии и с золотым посохом в руке; он назвал себя Гамалиелем и поведал удивленному пресвитеру, что его собственное тело было втайне погребено на соседнем поле вместе с телами его сына Абиба, его друга Никодема и первого христианского мученика знаменитого Стефана. К этому он присовокупил с некоторым нетерпением, что пора освободить и его самого, и его товарищей из их мрачной тюрьмы, что их появление облегчит постигшие мир бедствия и что они поручают Лукиану известить иерусалимского епископа об их положении и желаниях. Сомнения и затруднения, замедлявшие исполнение этого важного предприятия, были постепенно устранены новыми видениями, и указанное место было взрыто епископом в присутствии бесчисленного множества зрителей. Гробы Гамалиеля, его сына и его друга были найдены один подле другого; но когда был вынут четвертый гроб, заключавший в себе смертные останки Стефана, земля затряслась и распространился запах, похожий на тот, который бывает в раю, и мгновенно излечивший различные недуги, которыми страдали семьдесят три из присутствовавших. Товарищей Стефана оставили в их мирной резиденции в Кафаргамале, но мощи первого мученика были перенесены с торжественной процессией в церковь, построенную в честь его на горе Сион, а мельчайшим частицам этих мощей, каплям крови или оскребкам костей стали приписывать почти во всех римских провинциях божественную и чудотворную силу. Серьезный и ученый Августин, в оправдание которого ввиду превосходств его ума едва ли можно ссылаться на легковерие, удостоверил бесчисленные чудеса, которые совершались в Африке мощами св. Стефана, и этот удивительный рассказ вставлен в тщательно обработанное сочинение гиппонского епископа о Граде Божьем, которое должно было служить прочным и бессмертным доказательством истины христианства. Августин торжественно заявляет, что он выбрал только те чудеса, которые были публично удостоверены или теми, кто испытал на самих себе чудотворную силу мученика, или теми, кто видел ее собственными глазами. Многие из чудес были опущены или забыты, а на долю Гиппона их досталось менее, нежели на долю других провинциальных городов. Тем не менее епископ перечисляет более семидесяти чудес, из которых три заключались в воскрешении мертвых, происшедшем в течение двух лет в пределах его собственной епархии. Если бы мы приняли в расчет все епархии и всех святых христианского мира, нам было бы нелегко подвести итог вымыслам и заблуждениям, вытекавшим из этого неисчерпаемого источника. Но нам, конечно, будет дозволено заметить, что в этом веке суеверий и легковерия чудеса утрачивали право и на это название, и на какое-либо достоинство, так как совершались слишком часто и потому едва ли могли считаться за уклонения от общих неизменных законов природы.
Бесчисленные чудеса, для которых постоянно служили театром могилы мучеников, разоблачали в глазах благочестивого верующего действительное положение и устройство невидимого мира, и его религиозные теории, по-видимому, были построены на прочном фундаменте фактов и опыта. Каково бы ни было положение, в котором находились души обыкновенных смертных в длинный промежуток времени между разложением и воскресением их тел, для всякого было очевидно, что более возвышенные души святых и мучеников не проводят этот период своего существования в безмолвном и бесславном усыплении. Для всякого было очевидно, что эти святые и мученики наслаждаются живым и деятельным сознанием своего блаженства, своих добродетелей и своего могущества и что они уже уверены в получении вечной награды (хотя при этом не осмеливались с точностью обозначать ни место их пребывания, ни характер их блаженства). Обширность их умственных способностей превосходила все, что доступно для человеческого воображения, так как было доказано на опыте, что они были способны слышать и понимать различные просьбы своих многочисленных поклонников, которые в один и тот же момент, но из самых отдаленных одна от другой частей света взывали о помощи к Стефану или к Мартину. Доверие тех, кто обращался к ним с мольбами, было основано на убеждении, что святые, царствовавшие вместе с Христом, взирали с состраданием на землю, что они были горячо заинтересованы в благополучии Католической Церкви и что всякий, кто подражал им в вере и в благочестии, был для них предметом самой нежной заботливости. Правда, иногда случалось, что их доброжелательство бывало внушено соображениями менее возвышенными: они с особенной любовью взирали на те места, которые были освящены их рождением, их пребыванием, их смертью, их погребением или обладанием их мощами. Такие низкие страсти, как гордость, корыстолюбие и мстительность, казалось бы, должны быть недоступны для небесных духов; тем не менее сами святые снисходили до того, что с признательностью одобряли щедрые приношения своих поклонников и грозили самыми страшными наказаниями тем нечестивцам, которые что-нибудь похищали с великолепных рак или не верили в их сверхъестественную силу. Действительно, со стороны этих людей было бы ужасным преступлением и вместе с тем весьма странным скептицизмом, если бы они упорно отвергали доказательства такой божественной силы, которой были вынуждены подчиняться все элементы, все виды животного царства и даже едва уловимые и невидимые для глаз движения человеческой души. И молитвы, и оскорбления имели, по убеждению христиан, немедленные и даже мгновенные последствия; это служило для них вполне достаточным доказательством милостей и авторитета, которыми пользовались святые перед лицом верховного Бога, и, по-видимому, было бы совершенно излишним допытываться, были ли они обязаны всякий раз ходатайствовать перед престолом Всеблагого, или же им было дозволено пользоваться вверенною им властью по внушениям своей собственной благости и справедливости. Воображение, достигшее путем тяжелых усилий до созерцаний и обожания Всеобщей Причины, с жадностью ухватывалось за более низкие предметы обожания, так как они более соразмерны с грубостью его понятий и с ограниченностью его способностей. Возвышенное и безыскусственное богословие первых христиан постепенно извратилось, и небесная монархия, уже опутанная разными метафизическими тонкостями, была обезображена введением популярной мифологии, клонившейся к восстановлению многобожия.
Так как предметы религиозного поклонения постепенно низводились до одного уровня с воображением, то были введены такие обряды и церемонии, которые всего сильнее действовали на чувства толпы. Если бы в начале пятого столетия Тертуллиан и Лактанций могли восстать из мертвых и присутствовать при праздновании дня какого-нибудь популярного святого или мученика, они были бы поражены удивлением и негодованием при виде тех нечестивых зрелищ, которые заменили чистое и духовное богослужение христианских кон-грегаций. Лишь только растворились бы церковные двери, они были бы поражены курением ладана, ароматом цветов и блеском лампад и восковых свеч, разливавших среди белого дня роскошный, вовсе ненужный и, по их мнению, святотатственный свет. Если бы они направились к балюстраде алтаря, им пришлось бы проходить сквозь распростертую толпу молящихся, состоящую большею частью из чужеземцев и пилигримов, которые приходили в город накануне праздников и уже находились в состоянии опьянения от фанатизма, а может быть, и от вина. Эти благочестивые люди осыпали поцелуями стены и пол священного здания, а их горячие мольбы, независимо от того, какие слова произносились в ту минуту священнослужителями, были обращены к костям, к крови или праху святого, по обыкновению прикрытому от глаз толпы полотняным или шелковым покрывалом. Христиане посещали могилы мучеников в надежде получить, благодаря их могущественному заступничеству, разного рода духовные, но в особенности мирские блага. Они молили о сохранении их здоровья или об исцелении их недугов, о том, чтобы их жены народили им детей, или о том, чтобы их дети были здоровы и счастливы. Когда они пускались в далекое или опасное странствование, они просили святых мучеников быть их руководителями и покровителями во время пути, а если они возвращались домой, не претерпев никаких бед, они снова спешили к могилам мучеников для того, чтобы выразить свою признательность мощам этих небесных патронов. Стены были увешаны символами полученных ими милостей — сделанными из золота или серебра глазами, руками и ногами, а назидательные произведения живописи, которые неизбежно должны были скоро сделаться предметами неблагоразумного поклонения, представляли фигуру, атрибуты и чудеса святого. Один и тот же первообразный дух суеверия должен был наводить, в самые отдаленные один от другого века и в самых отдаленных одна от другой странах, на одни и те же способы обманывать людей легковерных и действовать на чувства толпы; но следует чистосердечно сознаться, что священнослужители Католической Церкви подражали тому нечестивому образцу, который они старались уничтожить. Самые почтенные епископы пришли к тому убеждению, что невежественные поселяне охотнее откажутся от языческих суеверий, если найдут какое-нибудь с ними сходство и какую-нибудь на них замену в христианских обрядах. Религия Константина менее чем в одно столетие довершила завоевание всей Римской империи, но сами победители были постепенно порабощены коварством своих побежденных соперников.
Глава 14 (xxix)
Гений Рима умер вместе с Феодосием, который был последним из преемников Августа и Константина, появлявшихся на полях брани во главе своих армий, и власть которого была всеми признана на всем пространстве империи. Однако память о его доблестях некоторое время охраняла слабую и неопытную юность двух его сыновей. После смерти своего отца Аркадий и Гонорий были провозглашены, с единодушного одобрения всего мира, законными императорами Востока и Запада, и клятва в верности была с жаром принесена лицами всех званий — и сенаторами старого и нового Рима, и духовенством, и судьями, и солдатами, и народом. Аркадий, которому было в ту пору почти восемнадцать лет, родился в Испании, в скромном жилище частного человека. Но он получил царское воспитание в константинопольском дворце, и вся его бесславная жизнь прошла в этой мирной и великолепной столице, из которой он, по-видимому, царствовал над Фракией, Малой Азией, Сирией и Египтом, от Нижнего Дуная до пределов Персии и Эфиопии. Его младший брат Гонорий принял на одиннадцатом году от рождения номинальное управление Италией, Африкой, Галлией, Испанией и Британией, а войска, охранявшие границы его владений, имели дело, с одной стороны, с каледонцами, а с другой — с маврами. Обширная и населенная воинственным народом иллирийская префектура была разделена между двумя братьями; провинции Иорика, Паннония и Далмация по-прежнему входили в состав Западной империи, но два больших округа, дакийский и македонский, охрана которых была поручена Грацианом Феодосию, были навсегда присоединены к Восточной империи. Граница Европы немногим отличалась от той, которая отделяет в настоящее время германцев от турок, и при этом окончательном и неизменном разделении Римской империи были добросовестно взвешены и уравновешены выгоды территории, богатства, населенности и военной силы. Наследственный скипетр сыновей Феодосия, по-видимому, принадлежал им по праву рождения и по воле их отца; и генералы и министры уже привыкли чтить в лице двух царственных юношей императорское достоинство, а опасный пример нового избрания не напоминал армии и народу об их правах и могуществе. Ни неспособность Аркадия и Гонория к делам управления, ни общественные бедствия их царствования не могли заглушить в сердцах их подданных глубоко запечатлевшиеся чувства преданности. Римские подданные, не переставая чтить личность или, скорее, имена своих государей, обратили свою ненависть на бунтовщиков, восстававших против верховной власти и министров, которые ею злоупотребляли.
Феодосий омрачил блеск своего царствования возвышением Руфина — отвратительного фаворита, который даже в веке гражданских и религиозных раздоров заслужил от всех партий обвинение во всевозможных преступлениях. Движимый сильным честолюбием и корыстолюбием, Руфин покинул свою родину в глухом уголке Галлии, чтобы искать счастья в столице Востока; будучи одарен бойким и находчивым красноречием, он с успехом подвизался на адвокатском поприще, а успех в этой профессии открыл ему доступ к самым почетным и важным государственным должностям. Он достиг шаг за шагом звания министра двора. При исполнении своих разнообразных обязанностей, столь существенно связанных со всей системой гражданского управления, он приобрел доверие монарха, который скоро заметил его усердие и деловые способности, но долго ничего не знал о его гордости, злости и сребролюбии. Эти пороки были скрыты под маской глубокого лицемерия; его страсти умолкали лишь для того, чтобы потакать страстям его повелителя; однако при страшном избиении жителей Фессалоники жестокосердый Руфин разжигал гнев Феодосия, но не последовал примеру императора и не раскаялся. Он смотрел на все человечество с высокомерным презрением и никогда не прощал самой легкой обиды; а тот, кто был его личным врагом, утрачивал в его мнении все права, приобретенные своими заслугами. Главный начальник пехоты Промот спас империю от вторжения остроготов, но Руфин с негодованием выносил первенство соперника, к характеру и убеждениям которого он питал презрение, и в публичном заседании совета выведенный из терпения воин нанес фавориту удар в наказание за его непристойное высокомерие. Об этом акте насилия было доложено императору как о таком оскорблении, которого он не мог простить из уважения к собственному достоинству. Промот подвергся опале и ссылке; ему было приказано немедленно отправиться на службу на берега Дуная, а смерть этого генерала (хотя он был убит в стычке с варварами) приписывалась коварству Руфина. Принесением в жертву героя Руфин удовлетворил свою жажду мщения, а отличия консульского звания еще более раздули его тщеславие; но его могущество было и неполно и непрочно, пока важные должности префектов восточного и константинопольского были заняты Тацианом и его сыном Про-кулом, которые своим совокупным влиянием некоторое время сдерживали притязания и влияние министра двора. Оба префекта были обвинены в хищничестве и лихоимстве во время заведования министерствами юстиции и финансов. Суд над этими высокими преступниками император поручил особой комиссии; несколько судей были назначены для того, чтобы можно было разделить между ними виновность и порицания в несправедливости, но право постановить приговор было предоставлено одному председателю комиссии, а этим председателем был сам Руфин. Отставленный от должности восточного префекта отец был заключен в тюрьму; но его сын спасся бегством, зная, что немного найдется министров, способных доказать свою невинность, когда судьей над ними назначен их недруг; тогда Руфин, не довольствуясь гибелью того из двух министров, который был менее для него ненавистен, прибегнул к самым низким и неблагородным хитростям. Следствие производилось, по-видимому, с таким беспристрастием и такой мягкостью, что Та-циан льстил себя надеждой на благоприятный исход дела; его уверенность была усилена формальными заявлениями и вероломными клятвами председателя, который дозволил себе замешать в это дело священное имя самого Феодосия, и несчастный отец наконец склонился на убеждения вызвать частным письмом бежавшего сына. Прокул был тотчас арестован и с такой торопливостью подвергнут допросу, осужден и обезглавлен в одном из константинопольских предместий, что не успел прибегнуть к милосердию императора. Без всякого сострадания к сенатору-консуляру жестокосердые судьи Тациана заставили его присутствовать при казни сына; на его собственную шею была надета роковая веревка, но в ту минуту, когда он ожидал и, может быть, желал смерти, чтобы скорее избавиться от своих страданий, ему было дозволено провести остальные годы старости в бедности и в изгнании. Для наказания двух префектов, быть может, и нашлось бы какое-нибудь оправдание в их собственных ошибках или заблуждениях, а неприязнь, которую питал к ним Руфин, можно приписать свойственной всем честолюбцам зависти и недоверчивости. Но Руфин обнаружил мстительность, не совместимую ни с благоразумием, ни со справедливостью, когда лишил их родину Ликию ранга римской провинции, заклеймил позором ее невинное население и объявил, что соотечественники Тациана и Прокула всегда будут считаться неспособными занимать какие-либо почетные или выгодные должности под императорским управлением. Впрочем, самые преступные предприятия не могли отвлечь нового восточного префекта (так как Руфин тотчас заменил
Личные достоинства Феодосия налагали на его министра обязанность лицемерить, которая иногда прикрывала, а иногда и сдерживала злоупотребление властью, и Руфин опасался вывести из усыпления нерадивого монарха, который еще был способен проявить те дарования и добродетели, которым он был обязан императорским престолом. Но сначала отсутствие, а потом смерть императора укрепили абсолютную власть Руфина над личностью и владениями Аркадия — слабого юноши, к которому надменный префект относился не как к своему государю, а как к своему воспитаннику. Не обращая никакого внимания на общественное мнение, он с тех пор стал предаваться своим страстям без угрызений совести и без всякого с чьей-либо стороны сопротивления, а его злобная и корыстолюбивая душа была недоступна для тех страстей, которые могли бы содействовать его собственной славе или счастью народа. Его алчность, по-видимому, преобладавшая в его развратной душе над всеми другими чувствами, притягивала в его руки богатства Востока при помощи разнообразных вымогательств, как частных так и общих, — при помощи притеснительных налогов, позорных взяток, чрезмерных денежных штрафов, несправедливых конфискаций, принудительных или подложных завещаний, отнимавших законное наследство у детей чужеземцев или его личных врагов, и заведенной им в константинопольском дворце публичной продажи правосудия и милостей. Честолюбец жертвовал большей частью своего наследственного состояния, чтобы купить этой ценой почетную и выгодную должность губернатора какой-нибудь провинции; жизнь и состояние несчастных жителей предоставлялись произволу того, кто давал высшую цену, а чтобы успокоить общее раздражение, иногда приносился в жертву какой-нибудь непопулярный преступник, наказание которого было выгодно только для его сообщника и его судьи — восточного префекта. Если бы алчность не была самая слепая из всех человеческих страстей, мотивы такого образа действий Руфина могли бы возбудить в нас любопытство, и мы постарались бы доискаться, с какой целью он нарушал все принципы человеколюбия и справедливости, накопляя такие громадные богатства, которых он не мог бы истратить на себя, если бы не совершал никаких безрассудств, и которых он не мог бы сохранить, не подвергаясь опасности. Быть может, он воображал, что делает это для пользы своей единственной дочери, которую он намеревался выдать замуж за своего царственного воспитанника и сделать восточной императрицей. Быть может, он обманывал самого себя, думая, что его алчность доставит ему средства для удовлетворения его честолюбия. Он желал утвердить свое высокое положение на таком прочном и самостоятельном фундаменте, который не зависел бы от прихоти юного императора, а между тем он не старался приобрести любовь солдат и народа щедрой раздачей тех сокровищ, которые он накопил таким трудом и такими преступлениями. Чрезмерная бережливость Руфина лишь навлекла на него зависть и обвинения в том, что его богатства нечестно нажиты; его подчиненные служили ему без преданности, и общая к нему ненависть сдерживалась лишь раболепным страхом. Участь, постигшая Лукиана, дала знать всему Востоку, что, хотя его префект стал менее усердно заниматься делами, он еще был неутомим в удовлетворении своей мстительности. Сын префекта Флоренция, тирана Галлии и Юлианова врага, Лукиан употребил значительную часть своего наследственного состояния, нажитого хищничеством и лихоимством, на то, чтобы купить дружбу Руфина и важную должность восточного графа. Но новый сановник имел неосторожность уклониться от принципов двора и того времени; он оскорбил своего благодетеля контрастом справедливой и воздержанной администрации и не захотел совершить одной несправедливости, которая могла бы доставить выгоды дяде императора. Аркадия было нетрудно убедить, что ему нанесено оскорбление, которое нельзя оставлять безнаказанным, и восточный префект решился лично привести в исполнение жестокое отмщение, которое он задумал против неблагодарного делегата, которому он уделил часть своей власти. Он проехал, не останавливаясь, семьсот или восемьсот миль, отделяющих Константинополь от Антиохии, прибыл в столицу Сирии во время мертвой ночной тишины и навел страх на жителей, не знавших цели его приезда, но хорошо знавших его характер. Графа пятнадцати восточных провинций притащили, как самого низкого преступника, на суд к Руфину. Несмотря на самые ясные доказательства его бескорыстия и несмотря на то что не нашлось ни одного человека, который обвинил бы его в противном, Лукиан был приговорен, почти без всякого судебного разбирательства, к жестокому и позорному наказанию. По приказанию и в присутствии тирана исполнители его воли били Лукиа-на по шее кожаными ремнями, на конце которых был прикреплен свинец, а когда этот несчастный упал от боли в обморок, его унесли на закрытых носилках для того, чтобы негодующее население не могло видеть его агонии. Лишь только Руфин совершил этот бесчеловечный поступок, который был единственной целью его поездки, он возвратился из Антиохии в Константинополь, сопровождаемый тайными и безмолвными проклятиями испуганного народа, а его торопливость была усилена надеждой, что можно будет немедленно приступить к бракосочетанию его дочери с императором Востока. Но Руфин скоро узнал по опыту, что предусмотрительный министр должен постоянно опутывать своего царственного пленника крепкими, хотя и незаметными для глаз узами привычки и что его достоинства, а тем более оказанное ему милостивое доверие очень скоро изглаживаются в его отсутствие из памяти слабого и своенравного государя. В то время как префект удовлетворял в Антиохии свою жажду мщения, заговор любимых евнухов под руководством главного камергера Евтропия поколебал его влияние в константинопольском дворце. Заговорщики убедились, что Аркадий не чувствовал любовного влечения к дочери Руфина, которая была избрана ему в невесты без его согласия, и постарались заменить ее прекрасной Евдокией, дочерью состоявшего на римской службе франкского генерала Бото, которая воспитывалась, после смерти своего отца, в семействе сыновей Промота. Юный император, целомудрие которого строго охранялось заботливыми попечениями его воспитателя Арсения, с жадностью прислушивался к лукавым и льстивым описаниям прелестей Евдокии: он с пылом страсти любовался на ее портрет и понимал необходимость скрывать свои любовные замыслы от министра, так сильно заинтересованного в том, чтобы они не были приведены в исполнение. Вскоре после возвращения Ру-фина о предстоящей церемонии императорского бракосочетания было объявлено жителям Константинополя, которые приготовились приветствовать возвышение дочери префекта притворными выражениями радости. Блестящие ряды евнухов и придворных вышли со свадебной пышностью из ворот дворца, неся на руках диадему, одеяния и драгоценные украшения будущей императрицы. Торжественная процессия шла по улицам, которые были украшены гирляндами и наполнены зрителями; но, когда она поравнялась с домом сыновей Промота, главный евнух почтительно вошел в него, надел на прекрасную Евдокию императорские одеяния и с торжеством проводил ее до дворца и до спальни Аркадия. Тайна и успех, с которыми был веден этот заговор против Руфина, сделались неисчерпаемым источником насмешек над министром, который не сумел уберечься от обмана, находясь на таком посту, где искусство обманывать и притворяться считается самым выдающимся достоинством. С негодованием и страхом смотрел он на торжество честолюбивого евнуха, втайне снискавшего милостивое расположение его государя, а унижение его дочери, интересы которой были неразрывно связаны с его собственными, оскорбляло отцовскую нежность или, по меньшей мере, гордость Руфина. В ту самую минуту, когда он надеялся сделаться родоначальником длинного ряда монархов, посторонняя девушка, воспитанная в доме его непримиримых врагов, делается супругой императора; к тому же Евдокия скоро проявила такой здравый смысл и такую энергию, которые упрочили влияние ее красоты на ум ее молодого и влюбленного супруга. Император, конечно, скоро стал бы ненавидеть, бояться и стараться погубить могущественного подданного, которого он оскорбил, а сознание своих преступлений лишало Руфина надежды найти безопасность или спокойствие в уединенной жизни частного человека. Однако в его руках еще была такая сила, что он мог бы отстоять свое достоинство и даже раздавить своих врагов. Префект еще пользовался неограниченною властью над гражданским и военным управлением Востока, а если бы он решился употребить в дело свои сокровища, они могли бы доставить ему надлежащие средства для исполнения самых преступных замыслов, какие только могут быть внушены доведенному до отчаяния министру гордостью, честолюбием и желанием отомстить за себя. Характер Руфина, по-видимому, придавал вероятие обвинениям, что он замышлял гибель своего государя с целью занять после его смерти вакантный престол и что он втайне поощрял гуннов и готов вторгнуться в империю, чтобы этим усилить внутреннюю неурядицу. Хитрый префект, проведший всю свою жизнь в дворцовых интригах, отражал коварные происки евнуха Евтропия таким же оружием, но он совершенно оробел при известии о приближении более грозного соперника — генерала, или, скорее, повелителя, Западной империи великого Стилихона.
Высокое счастье быть прославленным поэтом, способным воспевать подвиги героев, выпало на долю Ахилла и возбуждало зависть в Александре, а Стилихон наслаждался им в такой мере, которой едва ли можно было ожидать при упадке творческого гения и искусства. Преданная ему муза Клавдиа-на всегда была готова клеймить вечным позором его врагов Руфина и Евт-ропия и описывать самыми блестящими красками победы и доблести своего могущественного благодетеля. При обзоре такого периода, который беден достоверными историческими источниками, мы вынуждены освещать летописи царствования Гонория сатирами или панегириками современного писателя; но так как Клавдиан, как кажется, пользовался самыми широкими привилегиями и поэта и царедворца, то мы должны прибегнуть к помощи критики, чтобы перевести язык вымысла и преувеличения на правдивую и безыскусственную историческую прозу. Его молчание касательно рода Стилихона может быть принято за доказательство того, что его патрон и не мог, и не желал хвастаться длинным рядом знаменитых предков, а легкое упоминание о том, что отец Стилихона был офицером варварской кавалерии, находившейся на службе у Валента, по-видимому, подтверждает мнение, что генерал, так долго командовавший римскими армиями, происходил от дикого и вероломного племени вандалов. Если бы Стилихон на самом деле не обладал внешними отличиями физической силы и высокого роста, самый льстивый бард не осмелился бы утверждать в присутствии стольких очевидцев, что он был выше древних полубогов и что, когда он величаво проходил по улицам столицы, удивленная толпа сторонилась перед чужеземцем, который, будучи частным человеком, держал себя с величием героя. С ранней молодости он посвятил себя военному ремеслу; он скоро отличился на поле битвы своим благоразумием и мужеством; восточные всадники и стрелки из лука восхищались его необыкновенной ловкостью, и при каждом повышении его по службе общее мнение предупреждало и одобряло выбор монарха. Феодосий возложил на него заключение мирного договора с персидским монархом; при исполнении этого важного поручения он поддержал достоинство римского имени, а когда он возвратился в Константинополь, его заслуги были награждены близким родственным союзом с императорским семейством. Фео-досий, из братской привязанности, принял на себя обязанности родного отца по отношению к дочери своего брата Гонория; красота и совершенства Серены были предметом общих похвал при раболепном дворе, и Стилихон был предпочтен всем соперникам, из честолюбия добивавшимся руки принцессы и милостивого расположения ее приемного отца. Уверенность, что муж Серены будет верным слугой монарха, принявшего его в свое родство, побудила императора возвысить положение Стилихона и употребить в дело его благоразумие и неустрашимость. Пройдя должности начальника кавалерии и графа дворцовой прислуги, Стилихон возвысился до звания главного начальника всей кавалерии и пехоты римской или, по меньшей мере, Западной империи, и даже его враги признавались, что он никогда не продавал на вес золота наград, принадлежавших заслугам, и никогда не присваивал жалованья и денежных раздач, которые назначались солдатам. Мужество и искусство, с которыми он впоследствии защищал Италию от нападений Алариха и Радагэза, оправдали славу его ранних подвигов, и в таком веке, который был менее нашего взыскателен в вопросах чести и личного достоинства, римские генералы могли охотно уступить первенство ранга превосходству гения. Стилихон оплакивал смерть своего соперника и друга Промота и отомстил за нее, а умерщвление нескольких тысяч спасавшихся бегством бастарнов выдается поэтом за кровавую жертву, которую римский Ахилл принес манам другого Патрокла. Доблести и победы Стилихона навлекли на него ненависть Руфина, и клевета, быть может, достигла бы своей цели, если бы нежная и бдительная Серена не оберегала своего супруга от внутренних врагов, в то время как он побеждал на поле битвы врагов империи. Феодосий не переставал поддерживать недостойного министра, усердию которого он поручил управление дворцом и всем Востоком; но когда он выступил в поход против тирана Евгения, он захотел разделить со своим преданным генералом труды и трофеи междоусобной войны, а в последние минуты своей жизни умирающий монарх возложил на Стилихона заботу о своих сыновьях и о республике. Ни честолюбие, ни дарования Стилихона не были ниже такой важной задачи, и он заявил притязание на звание регента обеих империй на время малолетства Аркадия и Гонория. Первые дела его управления, или, вернее, его царствования, обнаружили энергию и предприимчивость человека, достойного верховной власти. Он перешел через Альпы среди зимы, спустился по Рейну от крепости Базеля до болот Батавии, осмотрел положение гарнизонов, сдержал предприимчивость германцев и, утвердив вдоль берегов реки прочный и почетный мир, возвратился с невероятной быстротой в миланский дворец. И личность, и двор Гонория подчинялись главному начальнику Запада, а европейские армии и провинции без колебаний повиновались законной власти, которой Стилихон пользовался от имени их юного государя. Только два соперника не признавали прав Стилихона и вызывали его на мщение. В Африке мавр Гильдон удерживал надменную и опасную независимость, а константинопольский министр присвоил себе такую же власть над восточным императором и Восточной империей, какая принадлежала Сти-лихону на Западе.
Беспристрастие, которого желал держаться Стилихон в качестве опекуна над обоими монархами, заставило его поровну разделить оставшиеся после покойного императора оружие, драгоценные каменья, мебель и великолепный гардероб. Но самую важную часть наследства составляли многочисленные легионы, когорты и римские или варварские эскадроны, соединившиеся под знаменем Феодосия вследствие успешного окончания междоусобной войны. Эти разнохарактерные отряды европейцев и азиатов, еще так недавно воспламенявшиеся взаимной враждой, преклонились перед авторитетом одного человека, а введенная Стилихоном строгая дисциплина оберегала граждан от хищничества своевольных солдат. Однако, желая как можно скорее избавить Италию от присутствия этих страшных гостей, которые могли бы сделаться полезными лишь на границах империи, он уважил основательные требования Аркадиева министра, объявил о своем намерении лично отвести на место восточные войска и ловко воспользовался слухами о мятеже готов, чтобы скрыть свои тайные замыслы, внушенные и честолюбием, и жаждой мщения. Преступная душа Руфина была встревожена приближением воина и соперника, ненависть которого он вполне заслужил; его страх все усиливался; он соображал, как мало времени ему остается жить и наслаждаться своим величием, и прибегнул как к последнему средству спасения к вмешательству императора Аркадия. Стилихон, как кажется, подвигавшийся вперед вдоль берегов Адриатического моря, уже был недалеко от города Фессалоники, когда получил безусловные приказания императора, который отзывал восточные войска и объявлял ему, что, если он сам приблизится к столице, византийский двор сочтет это за неприязненное действие. Поспешное и неожиданное повиновение западного генерала убедило всех в его преданности и умеренности, а так как он уже заручился привязанностью восточных войск, то он поручил им исполнение своего кровавого замысла, который мог быть осуществлен в его отсутствие с меньшей опасностью и, быть может, с меньшим позором. Стилихон передал главное начальство над восточными войсками готу Гайне, на преданность которого он твердо полагался, и был по меньшей мере уверен, что смелый варвар не откажется от своего намерения из страха или от угрызений совести. Солдат было нетрудно склонить к наказанию того, кто был врагом Стилихона и Рима, и такова была общая ненависть, которую внушил к себе Руфин, что роковая тайна, вверенная тысячам солдат, хранилась в продолжение длинного перехода от Фессалоники до ворот Константинополя. Лишь только они решились убить Руфина, они стали льстить его гордости; честолюбивый префект увлекся надеждой, что эти могущественные союзники, быть может, согласятся возложить на его голову диадему, а сокровища, которые он стал раздавать слишком поздно и не совсем охотно, принимались этими негодующими людьми скорее за оскорбление, чем за подарок. Войска остановились на расстоянии одной мили от столицы, на Марсовом поле, перед Гебдомонским дворцом, и, согласно со старинным обыкновением, император появился в сопровождении своего министра для того, чтобы почтительно приветствовать силу, поддерживавшую его трон. В то время как Руфин проезжал вдоль рядов, скрывая под притворной приветливостью свое врожденное высокомерие, правое и левое крыло постепенно сомкнулись, так что обреченная на смерть жертва оказалась окруженной со всех сторон. Руфин еще не успел сообразить, как опасно его положение, когда Гайна подал сигнал к убийству; один из самых смелых и на все готовый солдат вонзил свой меч в грудь преступного префекта; Ру-фин со стоном упал к ногам испуганного императора и испустил дух. Если бы минутные предсмертные страдания могли искупать преступления всей жизни или если бы оскорбления, наносимые бездыханному трупу, могли возбуждать в нас сострадание, наше человеколюбие, быть может, было бы возмущено отвратительными сценами, которыми сопровождалось умерщвление Руфина. Его изуродованное тело было предоставлено зверской ярости жителей обоего пола, которые толпами стекались из всех частей города для того, чтобы попирать ногами бренные останки надменного министра, так еще недавно наводившего на них страх одним своим взглядом. Его правую руку отрезали и в насмешку несли по улицам Константинополя как будто для сбора пожертвований в пользу алчного тирана, голова которого была надета на длинное копье и выставлена перед публикой. По бесчеловечным правилам, существовавшим в греческих республиках, его невинное семейство должно бы было понести вместе с ним наказание за его преступления. Но жена и дочь Руфина были обязаны своим спасением влиянию религии. Ее святилище охранило их от яростного бешенства народа, и им было дозволено провести остальную жизнь в делах христианского благочестия в мирном убежище Иерусалима.