История волков
Шрифт:
Снаружи: полутораметровые сугробы, покрытые блестящей коркой наледи.
Внутри: европейская история, основы государства и права США, тригонометрия, английский язык и литература.
И еще науки о жизни, которые преподавала наша старая училка – она в восьмом классе вела уроки физкультуры – Лиз Лундгрен. В конце дня она приплеталась из здания средней школы в камуфляжных лыжных штанах и в пуховике с капюшоном. У миз Лундгрен был нервный тик. Когда она раздражалась или воодушевлялась, она вдруг переходила на шепот. Ей казалось, что так ее будут слушать внимательнее. Она была уверена, что так мы лучше усвоим ее рассказ про амеб или грибы и лучше поймем принципы деления клеток, если не сумеем расслышать все произносимые ею слова. «Споры… в отсутствие воды или тепла… перемещаются огромными колониями», – шептала миз Лундгрен, и складывалось впечатление, будто она
В этом классе я всегда слышала, как тикают часы. Из каждого окна было видно, как порывы ветра взметают вихрями снег, а на следующий день по всей округе возникали огромные, высотой с дом, сугробы. Как-то к концу урока об эволюции поздняя буря занесла к зданию школы гигантскую тополиную ветку, покрытую ледяной коркой. Я смотрела в окно и видела, как ветка, подпрыгивая, неслась по двору и чудом не врезалась в голубой автомобильчик «хонда», отъезжавший от бакалейной лавки через дорогу от школы. А у доски миз Лундгрен, скрипя мелом, выписывала курсивом положительные и отрицательные последствия естественного отбора. Я приблизила лицо к окну, и стекло тут же запотело. Я отодвинулась от окна. Какой-то мужчина в дутой куртке с капюшоном вылез из голубой машины, оттащил ветку с проезжей части, потом вернулся за руль. После чего «хонда» описала большую дугу и, раздавив колесами несколько отломившихся от ветки прутиков, уехала.
Через несколько минут выглянуло солнце, удивив всех своим сиянием. Но никто не удивился, когда нас отпустили из школы на полчаса раньше из-за обещанных заморозков с ураганным ветром. От автобусной остановки я добралась до дома резвой рысью. Заснеженная дорога хрустела под моими подошвами, ветер дул со стороны озера, под порывами ветра сосны над моей головой стонали и поскрипывали. На полпути к дому, на склоне холма, я совсем сбилась с дыхания, а лицо превратилось в нечто, мало похожее на лицо – мороз буквально стер его. Только когда я наконец оказалась на вершине холма, я смогла передохнуть и стереть льдинки с носа. Обернувшись, я заметила над озером дымок автомобильного выхлопа. Мне пришлось прищуриться, чтобы различить на сплошной белизне, что там такое.
Это была голубая «хонда» из города. Пара разгружала багажник.
С вершины холма озеро казалось очень узким: не более восьмисот футов в ширину. Я понаблюдала несколько минут, отогревая дыханием пальцы, плотно сжатые в кулаки.
Я уже как-то видела эту пару – в августе. Они приезжали посмотреть, как идет строительство их коттеджа на берегу озера: его строила бригада студентов колледжа из Дулута. Бригада все лето расчищала участок под стройплощадку, выкорчевывая мотыгами кусты, потом возводила фанерные стены, покрывала дранкой сводчатую крышу. Коттедж, когда они его достроили, не был похож ни на один дом в Лус-Ривере. Он был обшит не обычным сайдингом, а полубревнами, у него были огромные треугольные окна, а еще широченная веранда из светлой сосны, которая нависала над озером, точно нос корабля. Отец семейства выволок из багажника два деревянных складных стула и пару послушных котов – один был черный, упитанный, другой – белый, изящно возлежавший у него на руке. Я наблюдала за ними тем августовским вечером, когда они бродили по своей палубе-веранде, завернутые с ног до головы в купальные простыни. Отец, мать и малыш. У малыша простынка волочилась по сосновым доскам, и мать и отец одновременно бросились расправлять складки. Оба напоминали свиту крохотной невесты – такие они были заботливые, суетливые… Мне показалось, что они говорят малышу какие-то приятные слова – у него был пронзительный перепуганный голосок, разносившийся над водной гладью. С тех пор я их больше не видела.
А в этот зимний день они вернулись. Вечером я видела, как отец смахивает розовой метлой снег с веранды. Из трубы валил дым. А на следующий день из коттеджа вышли мать и ребенок – оба были в комбинезонах и тяжело вышагивали в ботинках. Карапуз нетвердо топал по свежевыпавшему снегу: он с трудом сделал несколько шагов и завяз. Мать подхватила сына под мышки, выдернув его ножки из ботинок. Я заметила, что, подняв беспомощного малыша над головой, она никак не могла сообразить, что же делать дальше: то ли снова поставить его, сунув ножки в ботинки, то ли тащить его, в одних носках, на руках через снежное поле.
Я еще злобно подумала: а какого же хрена они ожидали? Но их мне тоже было жалко. На морозе озеро застыло – ни движения, ни дуновения. Настала худшая пора зимы: куда ни брось взгляд, повсюду белая пустыня, где нет места для маленьких детей и городских жителей. Внизу подо мной, под сорокасантиметровой толщей льда, таились судаки. Они не пытались
Мы-то по крайней мере были готовы пережить еще один месяц зимы. Каждую ночь я протапливала печь, прежде чем забраться по стремянке к себе в «лофт», и каждое утро затемно я ворошила пальцами угольки и заново разжигала пламя с помощью кедровых щепочек. У нас было припасено около пяти кубометров дров, сложенных поленницей у стены хижины, и я их очень медленно расходовала. Мы забили тряпьем щели в окнах, чтобы не выдувалось тепло, а на плите стояли большие кастрюли, в которых мы растапливали лед и снег. Отец пробуравил новую лунку для подледного лова – а лед был толщиной не меньше полуметра.
А потом, в середине марта, столбик термометра скакнул вверх – к отметке 50 [11] – и чудесным образом так и остался там. За пару недель снежные дюны на южном склоне холма подтаяли, превратившись в сталагмитовую рощу. На поверхности льда на озере засверкала мокрая пленка, и поздними вечерами можно было слышать, как в разных местах озеро пощелкивает и позвякивает. Ледяной покров пошел трещинами. Было достаточно тепло, и я могла выходить к поленнице за дровами без рукавиц, а защелки на собачьих ошейниках можно было размораживать теплом пальцев. На веранде-палубе коттеджа на другом берегу озера появился телескоп на треноге – длинный и похожий на копье, нацеленное в небо. Под треногой поставили скамеечку, на которую вечерами иногда взгромождался карапуз и двумя ручонками в толстых рукавичках прижимал окуляр к лицу. На нем был шарф в белую и красную полоску и красная шапка с помпоном. Всякий раз, когда поднимался ветер, помпон трепыхался, как поплавок на воде.
11
По Фаренгейту: +10 °C.
Иногда появлялась мать в лыжной шапочке и налаживала телескоп себе по росту, поднимала трубу и глядела в окуляр на ночное небо. При этом она клала руку в перчатке на голову сыну. Потом, когда становилось совсем темно, они уходили обратно в дом. Я видела, как они разматывают свои шарфы. Я смотрела, как они берут котов на руки и моют им лапки в теплой кипяченой воде из чайника. У них вроде не было даже жалюзи на гигантских треугольных окнах. И я могла наблюдать, как они ужинают, – как будто ужин был приготовлен для меня лично. Я сидела на крыше нашей хижины с отцовским бушнеловским биноклем и, наводя на резкость, поворачивала липкие цилиндры и время от времени согревала ладони о шею. Мальчуган, встав коленками на подушку кресла-качалки, раскачивался. Мать суетилась рядом. Она курсировала между столом, кухонной стойкой и плитой и все время что-то вырезала в тарелке у ребенка: то зеленые клинышки, то желтые треугольнички, то кружочки чего-то коричневого. Она дула на его суп. Она улыбалась, когда улыбался он. Я даже сумела разглядеть их зубы. А отец вроде как исчез. Куда же он подевался?
Ранней весной появились сосульки. Много. Они выдавливали грязно-голубые струйки со школьной крыши. После обеда с сосулек начинало капать, и бульканье капели поначалу звучало в унисон с тиканьем настенных часов в классе, потом убыстрялось и колотилось, как мое сердце: я его чувствовала, когда прижимала пальцы к левой ключице. В школе дела у меня были так себе – как всегда, и пока хоккеисты грезили, чтобы мы все вернулись в декабрь, а наши звезды ораторского искусства зазубривали тригонометрические тождества, я наблюдала, как Лили Холберн теряет одну за другой своих подруг. В компании четырех девчонок она всегда считалась второй, но с начала зимы стала номером пять. Я не могла понять, почему так случилось, что изменилось. Трудно сказать, когда начали циркулировать слухи про нее и мистера Грирсона. Но к марту вокруг нее образовалась пустота – как пепелище после лесного пожара, – и теперь ее молчание уже не казалось таким откровенно тупым. Оно было тревожным. «Шалава» – так раньше обзывали Лили бывшие подруги, перешептываясь у нее за спиной. Это же они обычно говорили и ей в лицо, когда после занятий подшучивали над ней. Из-за ее драных джинсов, из-за ее дешевеньких свитерков в обтяжку. Теперь же они были с ней подчеркнуто милы, если приходилось ее замечать. Они уже не смеялись, когда Лили приходила в класс без карандашей, и не жалели ее, если она забывала дома обед. Ей давали взаймы, когда она просила. С ней делились туалетной бумагой, подсовывая оторванные листки под перегородку кабинки, где она сидела, и еще шептали: «Этого хватит? Может, еще надо?»