История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 5
Шрифт:
Покрасовавшись на двух больших променадах, где, я видел, делая вид, что не обращают внимания, все те, кто меня знает, были удивлены при виде меня, я отправился возвращать серьги моей дорогой Манон, которая при моем появлении издала громкий крик. Поблагодарив ее и заверив все семейство, что я был арестован в результате предательства, за которое заставлю дорого заплатить тех, кто его замыслил, я оставил ее, пообещав с ней поужинать, и отправился обедать с м-м д'Юрфэ, которая сразу меня рассмешила, поклявшись, что ее Гений известил ее, что я специально дал себя арестовать, чтобы заставить о себе говорить, из соображений, известных только мне. Она сказала мне, что, узнав у секретаря канцелярии Форта Епископа, о чем идет речь, она вернулась к себе, чтобы взять свидетельства о ввозных пошлинах, которые она получала в Отель-де-Виль, которые покрывали сумму в 100 тыс. фр., и
Она сказала, что я должен начать с того, чтобы атаковать криминального адвоката, поскольку очевидно, что тот не зафиксировал мою апелляцию. Я покинул ее, заверив, что в скором времени она получит обратно свой залог.
Показавшись в фойе двух театров, я отправился ужинать с Манон Баллетти, которая была обрадована случаем доказать мне свою привязанность. Я наполнил ее радостью, когда сказал, что бросаю свою мануфактуру, потому что думала, что мои работницы были причиной того, что я не мог решиться жениться на ней.
Я провел весь следующий день у м-м д'Юрфэ . Я чувствовал все, что я ей должен, но она этого не ощущала; ей наоборот казалось, что она никогда не сможет в достаточной мере выразить мне свою благодарность за оракулы, которые внушили ей уверенность, что она никогда не станет делать ошибок. Несмотря на весь свой ум, она их делала. С огорчением должен признать, что не мог ее разубедить, и со стыдом, — когда думаю, что я ее обманывал, и что без этого обмана она не испытывала бы ко мне того уважения, которое питала.
Мое тюремное заключение, хотя и на несколько часов, отвратило меня от Парижа и внушило мне непреодолимую ненависть к любым судебным процессам, которую я сохранил до сих пор. Я оказался втянут в два процесса, один — против Гарнье, другой — против адвоката. Печаль снедала мне душу каждый раз, когда я должен был ходатайствовать в суде, тратить мои деньги на адвокатов и терять время, которое, казалось мне, стоило тратить лишь на удовольствия. В этой тягостной ситуации я понял необходимость добиться для себя солидного положения, чтобы наслаждаться прочным миром. Я решил бросить все, предпринять снова путешествие в Голландию, поправить свое финансовое положение и, возвратившись в Париж, разместить в пожизненную ренту на два лица все средства, что я смогу собрать. Два лица должны были быть мое и моей жены, и этой женой должна была стать Манон Баллетти. Я сообщил ей мой проект, и ей не терпелось увидеть его в исполнении.
Я начал с того, что отказался от своего дома в Малой Польше, который должен был оставаться в моем распоряжении только до конца года, и извлек 80 тыс. фр. из Эколь Милитэр, которые служили залогом за бюро, которое было у меня на улице Сен-Дени. Таким образом, я отказался от своей странной должности держателя лотереи. Я подарил свое бюро моему служащему, который женился, и таким образом помог ему стать на ноги. Поручителем за него стал, как всегда, друг его жены, но бедный человек умер два года спустя.
Не желая впутывать м-м д'Юрфэ в тяготы процесса против Гарнье, я направился в Версаль, чтобы просить аббата де Лавиль, моего большого друга, стать посредником в соглашении. Этот аббат, осознав свою вину, взялся за дело и написал мне несколько дней спустя, чтобы я пошел поговорить с Гарнье лично, заверив, что я найду его расположенным прислушаться к голосу разума. Тот был в Руэле, и я направился туда. Это был дом для отдыха в четырех лье от Парижа, который стоил ему 400 тыс. фр. Этот человек, который был поваром г-на д'Аржансон, разбогател на поставках продовольствия в предпоследнюю войну. Он жил в роскоши, но, имея, к своему огорчению, возраст семьдесят лет и все еще любя женщин, не ощущал себя счастливым. Я нашел его с тремя юными девицами, сестрами, красивыми и хорошей фамилии, как я узнал впоследствии. Они были бедны, и он их содержал. За столом я увидел в них тон благородный и простой, в отличие от их унизительного состояния, которое в чувствительных сестрах порождала бедность. Нужда заставляла их кокетничать с этим старым развратным мальчиком, с которым они, должно быть, должны были терпеть неприятные тет-а-тет. После обеда он заснул, предоставив мне заботу развлекать девиц, и к его пробуждению мы достигли полного согласия в нашем общении.
Когда он уразумел, что я уезжаю, чтобы, быть может, никогда больше не возвращаться в Париж, и что он не может мне помешать, он увидел, что маркиза д'Юрфе замотает его по судам до такой степени, что дело будет тянуться столько, сколько она хочет, и, быть может,
М-м д'Юрфе согласилась, что я довел дело с Гарнье до благоприятного исхода, только когда я сказал ей, что существует запрет мне покидать Париж, прежде чем я не урегулирую все дела таким образом, что не получится положения, что я уехал, чтобы не платить долги.
Я отправился взять отпуск у г-на герцога де Шуазейль, который сказал, что напишет г-ну д'Афири, чтобы тот содействовал мне во всех моих предприятиях, если я смогу устроить заем под 5 %, либо от Генеральных Штатов, либо у частных компаний. Он сказал, что я могу заверить всех, что к зиме будет заключен мир, и что я также должен быть уверен, что он никому не позволит ущемлять меня в моих правах по моем возвращении во Францию. Он говорил мне много другого, и он знал, что мир не установится; однако у меня не было никакого проекта по этому поводу, и я был обижен тем, что передал г-ну де Булонь мой проект по поводу завещаний, по которому новый контролер Силует притворился, что не находит ему применения.
Я продал своих лошадей, коляски и всю мебель и вернул залог моему брату, который залез в долги с портным, но был уверен, что в скором времени будет в состоянии оплатить свои долги, имея в заделе несколько неоконченных полотен, которых те, что их заказали, ждали с нетерпением.
Я оставил Манон в слезах, но был уверен, что сделаю ее счастливой по моем возвращении в Париж.
Я уехал, имея 100 тыс. фр. в обменных векселях и столько же в драгоценностях, один, в своей почтовой коляске с Ледюком на козлах, который любил мчаться во весь опор. Это был испанец, восемнадцати лет, которого я любил за то, что никто не умел причесывать лучше него. Швейцарец-лакей ехал верхом на лошади, служа мне курьером. Это было первого декабря 1759 года. Я взял с собой в коляску l'Esprit Гельвеция, который до той поры у меня не было времени прочесть. Прочитав, я еще больше удивился тому шуму, который был поднят парламентом, который его осудил и сделал все возможное, чтобы навредить автору, очень приятному человеку, в котором было намного больше ума, чем в его книге. Я не нашел ничего нового ни в историческом разделе, относительно национальных нравов, где нашел лишь сказки, ни в области рассуждений применительно к морали. Это были вещи говоренные и переговоренные, и Блез Паскаль сказал намного больше, хотя и с большей осторожностью. Если Гельвеций хочет обосноваться во Франции, ему придется от этого отречься. Он предпочтет сладкую жизнь, которую он там ведет, чести и своей собственной системе, то есть своему собственному уму. Его жена, с душой, гораздо более высокой, чем у мужа, склонилась к тому, чтобы распродать все, что у них было, и обосноваться в Голландии, чем подчиняться позорной палинодии [46] ; но муж счел своим долгом все предпочесть изгнанию. Он бы, возможно, последовал совету своей жены, если бы смог додуматься, что его отречение превратит его книгу в буффонаду. Но сколько сильных умов не ожидали, что он станет сам себе противоречить, чтобы опровергнуть свою систему. Как же так? Потому что человек во всем, что он делает, всегда раб своего собственного интереса, откуда следует, что всякое чувство благодарности — редкость, и никакое действие не может быть сочтено ни достойным, ни недостойным! Жалкая система!
46
отказу от своих убеждений.
Можно было бы показать Гельвецию, что положение, согласно которому во всем, что мы делаем, главной движущей силой является наша собственная выгода, и с ней мы сообразуем все остальное, — это ошибка. Гельвеций отметает, таким образом, добродетель, и это странно. Он сам был весьма порядочен. Возможно ли, что он не осознавал себя человеком благородным? Было бы забавно, если бы то, что заставляло его публиковать свой труд, было бы чувством порядочности. Прав ли он был в таком случае, выставляя себя в неприглядном свете, чтобы избежать греха гордыни? Скромность хороша лишь когда она естественна; если она наигранная или выставляется напоказ из соображений воспитания, она — лишь лицемерие. Я не знал человека большей натуральной скромности, чем знаменитый Даламбер.